Дана Курская. Дача показаний. И., Новое время, 2018. —122 с.
Детство, как карточный домик, разрушается в центр, его контуры исчезают со скоростью света, превращая стены в дым, крышу — в решето, пол под ногами — в шаткую поверхность, лишающую стабильности и уверенности. Повзрослев, не каждому из нас выпадает шанс найти опору внутри самих себя, выстроить новый основательный дом и очертить границы, создавав для жизни комфортные условия. Но исключения случаются.
У московского поэта Даны Курской в ее второй книге стихов «Дача показаний» путь взросления, как личного, так и поэтического, сложен, страшен, губителен, но преодолеваем и своевременен, как жгут, наложенный на свежую кровоточащую рану. Для неё это путь длящийся, как отзвук фортепианной клавиши, который повисает эхом от продавленной педали, удерживаемой несколько секунд — непрерываемая мелодия, исполняемая исключительно сольно.
«Дача показаний» Курской, вышедшая в 2018 году после её дебютного сборника «Ничего личного» (М., 2016 г) — это тексты, сплочённые со временем, сфокусированные на переживании быстротечности и мимолетности, стихи исповедальные, оправдывающиеся и оправдательные, стихи о потерях и обретениях, о метаниях и исканиях не только смысла, соответствия самой себе и согласия с собой, но и мира, ради которого возможна жизнь поэта и человека, поэта и женщины.
В предисловии Д. Давыдов очень точен: это стихи «ностальгические, мистические, любовные,» где «философические мотивы не противопоставлены, а сходятся воедино».
Стихи женщины, о женщине, но не только для женщины. О каждом, кому знакомы трудности, сомнения, поиски верных ответов на сложные вопросы, которые пеленой перед глазами встают в самый противоречивый и яркий период жизни, лишая зоркости — период взросления и осмысления себя.
Курская — не только поэт, но и культуртрегер, организатор поэтического фестиваля современной поэзии MyFest, литературной премии MyPrize, основатель и главный редактор издательства «Стеклограф» — человек, постоянно присутствующий внутри поэтического пространства и не мыслящий себя вне его. Тем не менее о себе, как о поэте, часто забывающий: жить нуждами и потребностями других, совмещая в себе все возможные категории дарований — занятие не всегда благодарное. Тем не менее Курская пишет и пишет не мало. Публикации ее стихов есть и в современных литературных журналах «Знамя», «Интерпоэзия», «Новая юность», «Волга», «Юность», «Дети Ра», «День и ночь», «Москва», а также в газетах «Литературная газета», «Литературная Россия», на интернет-порталах «45 параллель», «Полутона», «Этажи». Говорит Курская о себе как о поэте всегда скромно, будто заслоняясь от тех, кто может быть к ней слишком строг или излишне предвзят. Не от этого ли она уязвима, а стихи ее хрупки. Не от этого ли ее тексты располагают к любопытному прочитыванию/вчитыванию в особенности её поэтического мироощущения, неразрывно связанного со способностью к сопереживанию и замаливанию своей и чужой боли.
Книгой «Дача показаний» Курская-поэт, сбрасывая бремя робости, заявляет о себе не просто как о поэте, но и как о женщине с ее неутомимым желанием быть: счастливой, понятой, услышанной, подрастающей или вот-вот взрослой, памятными кадрами заполняющей пространство стихов, превращая это пространство в киноленту: где сами тексты — титры-подстрочники, в которых наблюдательный читатель улавливает смыслы, разгадывает тайны. Рассматривая эти металлические по цвету и привкусу буквы, упорядоченно сложенные в авторский алфавит, легко дотянуться до значимости, очевидной на первый взгляд, и скрытой — для откровений.
С первого же стихотворения Курская предупреждает, предостерегает:
«это время застынет легендами
майской дачи навеки здесь нет»
(Возвращение в Эдем, с.6)
дача продана, стоят дома «средь могил» и только «у калитки выросшая яблоня … дергает замок» (Проданная дача, с 49), но что-то тянет и тянет назад. «помоги мне не вырасти, Господи», —восклицает Курская (Возвращение в Эдем, с.6). Это застывание, замирание и есть точка, из которой рождается её движение, её начало.
Безостановочно Курская будет искать себя, извлекая из калейдоскопа памяти детские и юношеские разноцветные стёклышки и камушки, складывая из них крепости, но изолироваться, отстраниться ей не удастся: она впишет себя в одну из историй взросления, одобрения, благословения: дорасти, чтобы понять и принять, какая она, взрослеющая, осмеливающаяся на слово и поступок, на свою собственную видимость женщина, заявляющая:
«Я существую, видишь?.. Я — живая,
Каких ещё ты просишь доказательств?..»
(с.119)
В поэтических мизансценах Курской, начиная с визуального оформления книги «Дача показаний» — детских фотографий из семейного архива на обложке, сделанных ее отцом, — присутствуют и близкие люди (папа, мама и бабушка), и ее друзья, возлюбленные, учителя, поэты, исторические личности и герои мифов, персонажи книг, фильмов, мультфильмов. Их высказывания — будто бы то, о чем сама Курская опасается говорить вслух. Но иногда всё же проговаривается:
«слышишь, я замолчала, чтоб только опять оно
кончиком языка в мой рот приносило слово…
видишь, я умираю, чтоб жило оно еще
чтоб звучало со мной
плакало
говорило»
(с.113)
«Маленькая драма простой человеческой жизни и проговаривание смерти — вот центр и ось этой книги…», пишет Ю. Малыгина (Артикуляция, №17), добавлю, что смерть присутствует в книге и как образ оплакивания, прощания, поминания, преодоления, и как аллегория вмещения и отвоевания мира и света у тьмы вопреки страданиям и потерям. Курская не проигрывает, не смиряется. Она — и наблюдатель, и неистовый участник этой неравной и нервной схватки до последних сил. Она противостоит смерти, создавая оборону, она — свидетель:
«Я громко смеялась и заклинала смерть стихами
Я отводила ее от себя и ото всех…
Смерть боится грохота аплодисментов
Когда любящие люди выстраиваются вокруг
..
Тогда все успевает закончиться хорошо
Смерть проходит по самому краю
и не задевает»
(Памяти Ромы Файзулина, с. 26)
Одно из ключевых стихотворений, очень личных, связанное с уходом из жизни близкого друга Курской поэта Ромы Файзулина, растапливает неподъемную ледяную глыбу одиночества, перемещает героиню в поле зрения другого, чтобы она смогла, увидев смерть, трансформировать её из недоброжелательного оскала в улыбку, в чувство вины, в раскаяние:
«И когда под колесами вдруг раздается визг,
не останавливается, но улыбается виновато»
(с. 89)
Это первая маленькая победа видоизменяемого миропонимания героини: смерть нельзя предугадать или задобрить, она неизбежна, её существования безоговорочно и необратимо. Но какой ценой приходится с этим смиряться? Ценой повторяющегося диалога, ценой цикличного вписывания смерти в своё ежедневное расписание жизни.
Вторая же победа Курской — прощение, как ведущий лейтмотив ее поэтики: безусловное принятие и прощение себя, именно себя, за наивность, не целомудренность, лишние 100 грамм и лишние килограммы, за стыдливость, чрезмерность. Ей всегда неловко в нарастающем надрывном чувстве вины, «с этим камнем на шее пойдешь ко дну, / потому что носишь свою вину» (с.73). Словно она постоянно не дотягивает до абсолюта, не дорабатывает до должного внимания и понимания слушающего её и не слышащего. Только ли героиня Курской испытывает эти чувства? Не от этого ли она зависает в извинениях за свою такую переполненную эмоциями и событиями жизнь? Не от этого ли так откровенна? И что стоит за этим откровением? Курская видит свою героиню, сопереживает ей, прощает ей ее огрехи, и тем самым прощает себя. Но как признать это прощение? Сделать его видимым, легальным? Через откровение. В нём у Курской нет величия, оно не соизмеримо с вульгарностью или пошлостью. Курская не заискивает, ничего не требует. Вживаясь в роль лирической героини. Она безупречно честна. Как автор. Она едина и цельна, как живой организм. «Анна Андреевна говорила: «Стихи должны быть бесстыдными». Это означало: по законам поэтического преображения поэт смеет говорить о самом личном — из личного оно уже стало общим.» (Л. Гинзбург «Записные книжки. Воспоминания»). В этой общности и в этом предопределении себя откровение и интимность Курской не переходят за грани вседозволенности:
«Ты качнешь мою спину, но не смогу упасть я,
ведь ступни от твоих поцелуев затравенели…
И сквозь тело твоё я стану глядеть на небо
Ты войдешь в меня ветвью, выйдя меж губ строкою…»
с.13)
«…»Закрой потом окно», —он попросил,
Входя в меня, как в комнату без света»
(с. 99)
И если эти строкимогут показатьсянеудачно прямолинейными и приземленными, то это и есть (по моему мнению) тот верх «бесстыдности», о которой говорила Ахматова.
Для Курской сам воздух близости, которым она никак не может надышаться, интимен, сокровенен и чудодейственен (либо близость ее убивает, либо возрождает, никакой неоднозначности и двусмысленности):
«я под тобой, как сердце, буду биться,
Не чувствуя спиною острый край,
Стремясь в твои объятия — как в рай
Спешит попасть любой самоубийца»
(с. 107)
«когда ты держал тело мое в объятьях
оно на секунду стало почти живым»
(с.46)
В тексте «любить друг друга три часа подряд…» с. 96) все 12 строк пропитаны чистотой необходимого для героини слияния,благостного и неисчерпаемого.
Своего читателя Курская наделяет правом стать ей союзником. Она не прячется в кокон недоверия и бессилия. Боль испытывает её на прочность и любое притворство недопустимо. Она признает свою тревожность и панически боится избежать того, что ее не простят даже за самую малую оплошность. В боязливости Курской замечаешь ее саму со всей неутомимостью и одержимостью объять мир, несмотря на его враждебность и конечность. Для Курской не существует иллюзорности, абстрактности. Мир ее осязаем, он структурирует, обогащает её — это живой взаимообмен:
«Возможно, что душа переполняет
мой огненный мерцающий сосуд…»
(с. 87)
Образы, как моно-блоки, выстраивают многоуровневые конструкции с равномерным распределением силы, значимости каждого слова, длительности звука, который не выбивается из целостного поэтического рисунка. И если Мандельштам писал «на слух», бормоча строки самому себе для того, чтобы расслышать гармонии стиха, то Курская, как по моему ощущению, пишет «прицельно внутрь», создавая в своей голове полемику между строк/строф, метафор/эпитетов/сравнений/гипербол, как будто ставит на повтор любимый трек. Она выдает конечный текст как записанный на студии, отшлифованный, мастерски сведенный, готовый материал.
И вот перед нами первая реальность, спрятанная во вкусовую метафору — предметная памятная деталь из детства. В ней скрыто определение нужности, и застенчиво просвечивается стремление быть, обозначить себя для другого:
«И, улыбаясь прозрачным проходим,
думаешь — больше не будет обидно.
Каждый зачем-то действительно нужен.
Ты здесь зачем-то действительно тоже.
Может для Бога ты булка с повидлом»
(Булка, с.8)
И следом — изменение, смена кадра (точнее — цвета), через которые Курской проще прояснить себя для себя, решиться на сознательный выбор принять свое несовершенство и даже увядание:
«Таков удел любого вещества.
И ржавчина, вступив в свои права,
сухою сукровицей оплетает тело,
став коркой на оржавленном виске.
Ты воешь в металлической тоске,
Но разве ты не этого хотела?»
(Коррозия, с.9)
И в каждом последующем тексте Курская будет итожить событие, встречу, прощание — каждый прожитый день и миг, разбирая их на части и собирая снова и снова, эмоцию к эмоции, опыт к опыту. И каждый раз будет находить себя другую, обновленную, но такую ли, которую хотела бы видеть сама?
Сохраняя верность силлабо-тонике, ритму (иногда обрывистому), рифме (чаще точной), архитектонике (больше концептуальной: от наивного, через неизбежное, но изживаемое, через усложнение к принятию), она пробует как будто непривычную для себя форму высказывания — верлибры, которые будут срабатывать как механизм точности для того, чтобы передать замысел, когда силлабо-тоника, делая текст немного рамочным, герметичным, может его сузить, упростить и не дать возможности вместиться всей многоэтажной авторской иносказательности. Верлибры Курской (в книге их 7 из 97 стихотворений) концентрированные, обрушивающиеся миллионами капель, сгущающиеся, застывающие, тактильные: их пробуешь наощупь, будто кончиками пальцев касаешься воды на холодном осеннем асфальте во время дождя, стоя под гулким пасмурным небом.
Образность Курской — как акмеистическая повседневность, детальность: улицы, большей частью московские, и очертания города «И вздрогнет утро за Рогожскую заставой / На Тихорецкую отправиться состав / Но снег уже ложится по-иному / на крыши Долгопрудной и Тверской» (с.7), «многоэтажек окна-соты / каркасы гнезд, растущих прочно» (с. 43), природность: закаты, всегда окрашенные в цвет поэтического настроения
«был берег светел, был закат бордов» (с.16), рассветы «Опаленною раной на небе вспухает заря» (с. 35); времена года «Осень набросила на Подмосковье / газовый плат с ярким люрексом света» (с.8), «весна спустила на бульвары / как паутина на гробницы» (с.43), новостные ленты и телевизионные передачи, с помощью которых Курская выражает переживания личные «но даже самый безнадёжный матч / зачем-то в этом мире тоже нужен». У героини всегда будет много огня, разного: оживляющего или уничтожающего, памятного «и я кричала как кричит солома / на крыше догорающего дома» (с. …), «и вот теперь внутри горит порез / размером с память» (с. 114), всегда есть небо «но декабрьское небо дрожит в синеве» (с. 48), и многомелочей и уточнений времени (банкоматы, смски, федеральные каналы, бары, фейсбук, икеа, макдак, музыка (Король и шут, Сектор газа, ДДТ, Наутилус, Сплин). Ивсегда Курская ёмкая, афористичная, глубокая, с желанием оставаться в мире с собой, сопротивляющаяся, сожалеющая:
«Не молись за грехи чужие —
Ты свои-то сперва отпусти»
(с. 47)
«потому что любой настоящий поход
неизбежно выводит на берег»
(с.60)
«наш горизонт гораздо чаще светел
Когда мы смотрим с нужной высоты»
(с. 75)
«и жизнь моя — смешная и ничья —
в твоей руке, как косточка черешни»
(с. 103)
Может возникнуть искушение сравнить простоту, лаконичность Курской с ясностью поэтического повествования таких авторов, как, например, Катя Капович, с ее сюжетностью, отсутствием манерности и кокетства с читателем, но у Курской своя драма личная, женская, свои страхи и способы с ними справляться, их обходить. Её время 90-ых, «нулевых» и современных 20-ых 21 века — своеобразный шифр, благодаря которому Курская самоотверженно шаг за шагом, от стиха к стиху прописывает и прочитывает себя сегодняшнюю. Её путь взросления — исследование, избирательное самоопределение среди множества лиц и характеров — путь становления, сепарации от других.
Знаковые триггерные маячки поэтики Курской, ранимой, рассудительной — нужность, достойность не оказаться в мире непрощенных и озлобленных:
«Я знаю: тот, кто сумел простить,
тот однажды будет и сам прощён»
(Исповедь, с.111)
с облегчением принимающей данность:
«над крышей снова голуби хлоп-хлоп
в небесной пыли
и тень крыла на мой ложится лоб
меня простили»
(с.114)
Данности, непререкаемой и убедительной, Курская придает звучание. Непрерывное. Данность, как паломничество прощения (не подлежащего сомнению) — её путь, в котором нет замалчивания/отмалчивания, в котором умение соглашаться и терпеть, непрерывно внушаемое с детства, измельчается и растворяется в усилии человеческом не забывать о себе, становиться собой, адаптироваться к себе.
Курская нащупывает ценность освобождению — выходу из порочному круга самообвинений, которым противится сама любовь: простая, тихая, уютная, домашняя, для двоих:
«но когда пора отходить ко сну
я свой смысл обретаю во всю длину
—Приготовить на утро яичницу? — Приготовь.
…если здесь не любовь, тогда что — любовь?»
(Кажется, про яичницу, с. 63)
с женскими признаниями:
«Чего же ты хочешь, мать твою?
И я призналась, что хочу ребенка»
(Ведьма, с. 25)
с единственно правильной для героини точкой отсчета — единением:
«Счастье мое, видимость тонких тел —
Это лишь отблеск снимка на полароиде
Я засыпаю рядом, как ты хотел.
Снег в декабре не выпадет в нашем городе.
Нежность моя, ты так красив во сне,
Словно приснился мне в диаскопном слайде.
Сила моя, утро в твоем окне
Влажную стелет тень на сухом асфальте.
С неба декабрьского вспышками льется свет —
Будто парит фотограф над нашим домом.
Пусть он дарует кадры прозрачных лет.
Я разошлю их почтой своим знакомым.
Там, где касались руки, будут расти стихи,
Там, где они взойдут, будет расти ребенок.
Счастье мое, наши тела легки.
Всё остальное — оптика тонких пленок.»
(ОТП, с.68)
Для Курской важна уверенность, что ее поэтический женский голос не заглушить, не истончить, потому что именно в нем она способна находить опору и позволять себе быть смелее и громче. Поэт неприкосновенен. Поэт расчищает ходы и намечает истины. Женщина-поэт освещает путь. Безоценочно, самоотверженно, не требуя ничего взамен.
Я уверена, и об этом писала Л. Вязмитинова в предисловии к её первой книге стихов «Ничего личного», что она, Курская — «не просто одаренная, но и сильная личность, и не просто сильная, а еще и вполне осознающая свою силу и, если можно так выразиться, дерзающая искать ее пределы…», и она знает, на сколько сила её безгранична и сколько в ней готовности к столкновению с парадоксальным подростковым недугом, которому подвержены мы все — оправдываться и отбиваться от назойливых обвинений в неправильности поступков или мыслей, за которыми живое настоящее индивидуальное скрыто за завесой самобичевания.
В Курской нет ни инфантильности, ни дерзости, только взгляд «удивленного лягушонка», его кротость и сомнения, которые утихомириваются правотой, извлекают из женщины-поэта знание, принятие и непоколебимую веру:
«…когда — поэт…
вся наша боль, и бессилье, и ржавые чердаки
получат прощение, поскольку живут для строки…
…
Мы пишем светом»
(с.117)
Курской веришь:
«верь мне я старица
с космами рыжими
что с нами станется
выживем
выживем»
(Rain at the cemetery, с. 115)
Не от того ли, что «В лирическом стихотворении читатель хочет узнать не только поэта, сколько себя» (Л. Гинзбург «Записные книжки. Воспоминания») союзник-читатель Курской беспрепятственно замечает себя, разглядывает, полагаясь на свою сопричастность и сопереживание через разгадывание буквенных слайдов, бликующих в темноте, через титры-подстрочники. Такие стихи хочется читать с фонариком под одеялом, доверительно, как в детстве.