Kulagina

Елена Кулагина ‖ Русская литература на перепутье

 

О чем размышляли авторы толстых журналов в новогодье

 

Четверть века… Очередной рубеж…

Станет ли он началом эпохи великих потрясений и неурядиц подобно году 1725 от Рождества Христова? Дохнет ли на нас холодом кровавого 1825? Или осчастливит надеждой на новую технологическую революцию, на тот самый «скачок», что должен качественно изменить нашу жизнь?..

Прежде за ответами на эти вопросы обращались к только что вышедшей из типографии книжке некрасовского «Современника», «Русского слова» или «Вестника Европы», где среди пространных литературных обозрений и пестрых заметок «Смеси» обитало предчувствие будущего…

Сегодня же наши «толстяки» пребывают в растерянности и в своем движении уподобились героям небезызвестной басни дедушки Крылова:

Однажды Лебедь, Рак да Щука
Везти с поклажей воз взялись,
И вместе трое все в него впряглись;
Из кожи лезут вон, а возу всё нет ходу!

Прошедший по журнальной ниве тучный «Носорог», создатели которого еще в 2014 году пообещали «оставить читателя наедине с текстами и образами», по-видимому, глубоко поразил верных сложившейся традиции старичков, и они  время от времени стали предпринимать попытки оторваться от земли и вслед за крыловским Лебедем унести наш возок за облака… Именно таким получился первый номер «Дружбы народов», по воле редакции лишившийся всего, что можно было бы определить словом «теория». В нем нет написанных сложным языком и изобилующих терминами литературоведческих статей, нет и «сообщений». Да и привычной критики здесь не находишь: редакция журнала предлагает читателю ни больше ни меньше как принять участие в импровизированном круглом столе и вслед за известными авторами поразмыслить о судьбе опубликованных в прошлом году произведений.

Тем не менее подняться высоко этому лебедю не удалось. С хомутом повседневности на шее не особенно-то и полетаешь, так что мы остаемся наедине не с Эдуардом и Елизаветой, героями «Икозамерона» Джакомо Казановы, и даже не с гиеной-дебютанткой из одноименного рассказа Леоноры Каррингтон… а с трупом попа Гапона, который в изображении Владимира Вигилянского и Олеси Николаевой оказывается двойником своего не менее скандального современника — Григория Распутина, чья тень неожиданно нависает над Львом Щастным, новым Феликсом Юсуповым, сошедшим со страниц январского «Знамени». То же внушаемое их образами высокое вдохновение, то же увлечение женщинами… К слову, и финалы их жизней схожи: разве смерть «революционера в рясе» не вызвала «смещение в мироустройстве», не была «последней каплей», причиной «обрушения плотин»?

TolstyakiОбыденность напоминает о себе и в «очерках лирической географии», ставших своего рода литературным памятником прекратившей работу Ассоциации союзов писателей и литераторов России (АСПИР). Правда, такого ли монумента заслуживает организация Сергея Шаргунова, автора биографии Валентина Катаева и редактора его же «Юности», который вновь «завязал разговор» между писателями, научил их слушать и слышать друг друга?

Если Василий Авченко со своим очерком о двух Крымах, находящихся на особой «крымской параллели, держащей нас подобно тому, как киль скрепляет корабельный корпус», еще заслуживает права быть в одном ряду с другими русскими путешественниками, чьему умению постигать скрытые причины происходящего мы удивляемся и теперь, то материал Дмитрия Новикова с программным названием «Сшивая северá суровой толстой нитью!» кажется принадлежащим иному жанру и другому времени.

«А когда сам сказал слова о важности связей и дружбы между северами нашей огромной страны, увидел, как слушали внимательно и благодарно… Где бы мы ни выступали — в лучшей классической гимназии города Якутска, в Институте речного транспорта, на филологическом факультете Якутского госуниверситета, в библиотеке города Покровска Хангаласского улуса… — всюду чувствовались большая заинтересованность и внимание… Было очень интересно и значимо…»

О такие фрагменты будто спотыкаешься. То ли я читаю? Нажимаешь на клавишу — текст бежит вниз, мелькают строчки… Наконец, добираешься до цветной обложки и убеждаешься в том, что все верно, все правильно: и год наш, и номер наш, и даже страница — наша… Только вот речь совсем другая, отдаленно напоминающая ту, которая — и в это хочется верить — свое уже отзвучала. Подробный рассказ об организации мероприятия и об успехах местных руководителей был бы уместен в какой-нибудь советской газете… или на странице АСПИРа, в разделе «Отзывы». Его нет? По такому поводу следовало создать!

Почему бы не заговорить собственными словами? Ведь в подобных очерках читатель ищет автора — человека, способного увидеть открывающийся мир не столько своими глазами, сколько душой, чуткой ко всему новому, еще незнакомому. Ему хочется столкнуться не с фактом («довольно много прекрасных якутских девушек носят имена цветов»), прописавшимся в наших средствах массовой информации, а с мнением, в чьем выражении пытаются преуспеть модные блогеры. Стоит ли обманывать его ожидания и вместо живого, динамичного текста предлагать взявшему в руки номер подделку? На лебединой же вертикали находится и Щука, натянувшая постромки собственной истории и устремившаяся вниз, на глубину… современной литературы: в первом номере «Знамени» все внимание по-прежнему приковано к еще «не канонизированному», публикация которого «сопряжена с эстетическим риском».

«Только начинает течь струйка подогретой воды в кружок затвердевшей земли, как сзади звучит взрыв, Рита дергает плечами, кисти подлетают вверх, она неуклюже подпрыгивает, едва не падает. В углу хрипит, брыкается ножками телевизор, изрыгает звуки, хлопки, трещит от напряжения и злобы, синие отсветы мелькают на лбу Риты. Еще один звук взрыва — и Рита роняет лейку, оседает на пол, телевизор продолжает стрелять, плеваться и грохотать…»

«День смерти был вчера», — ошарашивает заголовком своей повести Арсений Гончуков. Одним движением выбивает почву из-под ног и лишает надежды на спасение от надвигающейся действительности в шалаше собственных оправданий. Оглушенному, ничего не понимающему и не ощущающему читателю остается только признаться… Мы и в самом деле умерли в тот день, когда темные экраны телевизоров озарились первым пламенем горящих городов и деревень. Мы все уже где-то там, по ту сторону реально существующего мира, — в царстве теней или наших же воспоминаний о шуточных похоронах воробьев, обернувшихся настоящими поминками.

Отметившийся в прошлом году выпуском сборника стихотворений «Не кино», Гончуков вряд ли удивит преданного читателя новизной идей и образов: его Рита, «с большими жалобными глазами», является воображению знакомой грустной коровой, «теплой, пахучей, масластой», а ее погибший сын, «скуластый, румяный, крепкий, будто литой», — теленочком, после смерти переживающим те же превращения, что и автор — в свой второй «переходный возраст»: «Лежит, растворяется, становится мягким, жидким, с неровными очертаниями». Однако и читать повесть нужно вовсе не для погружения в согретые детским — нарисованным в уголке листа — солнцем авторские миры, а для знакомства с повествовательной манерой человека, мыслящего отличными от прочих писателей категориями. Гончуков остается режиссером, наглым, напористым, и в собственных текстах, чья нарочитая событийность, множество глагольных форм (пытается звонить, выскальзывает, плывут, скользят и т. д.) и постоянное чередование планов — от самого крупного («Черная ленточка снизу фото аккуратно отрезает уголочек, как кусочек торта отрезает…») до общего («…на горизонте, где строят две бело-голубые высотки…») — могут послужить лучшей характеристикой его творческого метода, чем любые  комментарии, приведенные в сносках.

Да, с «реалистической, социально ориентированной и психологически продуманной прозой традиционного образца» на страницах «Знамени» все, как и в прошлые годы, в порядке, и тем не менее не беспощадные по отношению к  поверившему в добрые сказки старого Голливуда читателю «Три рассказа», на страницах которых вновь поднимает голову маленький человек, через века пронесший свой страшный и в то же время такой нелепый клич «Ужо тебе!» или «Ты “назад проходи”!», на страницах которых он встает с колен и тут же падает замертво в ужасе от собственного возмущения, — нет, не они заставляют вскрикнуть и закрыть ладонями свои глаза, уши, чтобы не видеть, не слышать — одним словом, не чувствовать.

«За всеми обсуждаемыми событиями стоят конкретные люди. Люди, которые отдают приказы. Люди, которые выполняют приказы. Люди, которые пытаются жить на фоне происходящего. Люди, которые описывают такую жизнь. Много ли последних?»

И пусть «пути отражения сегодняшнего дня русской литературой пока не найдены», соглашаться с мнением Шевкета Кешфидинова кажется поспешным: критикуемое им «массовое бегство» писателей «в историческую литературу и литературу о путешествиях» нельзя считать свидетельством слабости нынешних авторов, их добровольным признанием в невозможности и неспособности говорить о настоящем. Ярким доказательством тому становится наследующий произведениям русской эмигрантской прозы роман Антона Секисова «Курорт» (М.: Альпина. Проза, 2024), рекомендованный Денисом Сорокотягиным в качестве «книги катастроф» — личных, общественных, природных — и их сопоставления в сознании «релоканта» Мити, «потерявшего корневую систему человека».

Может быть, это обращение к истории, столь негативно оцениваемое Шевкетом Кешфидиновым, стоит признать единственно правильным шагом на пути к обретению истины? Ведь недаром находишь утешение в удивительно прозрачном стихотворении Светланы Кековой («Новый мир»), чья таинственная поэзия — и тут сложно не согласиться с Павлом Крючковым — по-прежнему открыта Богу и миру:

И мы, за школьной сидя партой
в своей наивности святой
блуждали между полуправдой
и откровенной клеветой.

Но всё же нам являлось Слово
сквозь звук державный русских лир…
Мы шли домой читать Толстого,
его роман «Война и мир».

Крыловский Рак действительно пятится назад, однако он в конце концов оказывается единственным, кто остался на земле, подле нагруженного возка, и все еще имеет шанс не утопить, не разбить его, а заставить двигаться в нужном ему направлении, и потому январский номер журнала «Новый мир», в этом году празднующего свое столетие и, вопреки пословице, поминающего старое, позволяет надеяться на то, что проявленное нашими писателями стремление к возвращению к «делам давно минувших дней, преданьям старины глубокой» есть только необходимый поворот на извилистой дороге.

«Мысль Шолохова, очевидно, сводится к тому, что жизнь, иррациональная и стихийная, подобная водному потоку, ускользающая от рационально-логического осмысления и не укладывающаяся в этические рамки, нередко диктует людям свои «неписанные» (то есть не подчиняющиеся каким бы то ни было правилам), но непреложные законы».

К этому же сводится и мысль редакции одного из старейших толстых журналов в России, и потому открывающее статью Александра Большева о шолоховском романе «Тихий Дон» горестное восклицание Григория Мелехова: «Блукаю я, как метель в степи», — в полной мере подходит для описания нашей литературы, остановившейся на перепутье и в растерянности блуждающей взглядом по окрестностям и пересекающим их шоссе и тропинкам, ни по одной из которых она не может двинуться из-за несговорчивости товарищей.

 Первый номер «Нового мира» не пугает читателя страшилками в духе «Франкенштейна» Мэри Шелли, чем занимался, например, Родион Белецкий в «Знамени», и не добивается его слез рассказом Инны Волошиной («Дружба народов») о Софе, Софии, Софико, «бежавшей, летевшей в осень, в весну, к солнышку, во все чудесное» от ежедневного предательства единственного сына, а предлагает попытаться увидеть границу между прошлым и настоящим, понять, каким же образом сочиненное, сотворенное прежде возвращается из исторического небытия, и найти новые ориентиры.

Ориентирам и посвящено эссе Владимира Новикова, где он, к возмущению юных поклонников и поклонниц Иосифа Бродского, заявляет, что настоящим речевым лидером, «тем, чьими словами ты передаешь свои собственные мысли и эмоции», может стать только современник. И хотя авторский совет найти себе литературного «старшего брата», «у кого ты будешь учишься, за кем ты добровольно пойдешь вслед», может показаться сродни известным рекомендациям Бенджамина Франклина, содержащимся в «Автобиографии», в действительности эссеист говорит о чем-то большем, нежели простое подражание, ведь «для читателя стихов идти за речевым лидером, быть ведомым — радость и наслаждение. А для поэта? Не всегда». Чтобы избежать рокового тупика, необходимо видеть спину «старшего брата», но «выбираться… своей колеей».

«И все, чем он отличался от множества других, таких же, как он, заключено в этих пяти тетрадях, в которые он… переписывал «Илиаду» в переводе Гнедича. Писал,… проникаясь величием истории в ее самых ничтожных проявлениях, подсвеченной огнем «Илиады», которая остается живой вот уже двадцать девять веков, пронося через времена блеск бронзы и крови, … подвиги и злодейства, тысячи, тысячи победителей и побежденных, среди которых … затерялся и безымянный переписчик Гомера, хранитель огня, который если и не знал наверняка, то догадывался, что он не тень истории, даже не действующее лицо, но сама история как она есть, неотменимый смысл и недостижимая цель ее…»

Правда, подчас залогом спасения от небытия становится не собственное, произнесенное или пропетое, а принадлежащее другому слово. Герой рассказа Юрия Буйды находит у мусорных баков старые тетрадки, во всем напоминающие те, что десятками выбрасываются детьми после смерти сентиментальных родителей, и лишь одним — дореформенной «i» в гомеровской «Илиаде» — отличающиеся от других. Перелистывая их и пытаясь угадать, как сложилась судьба неизвестного переписчика, он шаг за шагом восстанавливает образ человека — молчаливого свидетеля великих строек первых пятилеток, сталинских репрессий, вторжения гитлеровской армии в СССР и разоблачения культа личности прежнего вождя… того, кто не побоялся стать тем самым хранителем огня — подлинной любви к «Илиаде» или… к слову, к своему делу, к однажды встреченной и навсегда потерянной девочке.

Таков и Семенов Дундуков, боец Первой конной армии, кавалер ордена Красного Знамени и ордена Славы, спившийся и забывший, как звучит армейский горн, но в последние дни своей жизни вдруг вспомнивший о «красном слове» кавалериста и расстрелявший трех бандитов и погубленную ими Жижу. Такова и Ниночка, которая впервые отправилась на отдых в Египет, влюбилась в молодого гангстера и наркоторговца и, увидев его расстрелянным, бросила все и уехала врачом на Донбасс. И мучимый воспоминанием о «непоправивом июле» Герман Еронимус, и Саша Ходунок, и Егор и Мария — все те, кто пошел по следам огня — любви, что в полном соответствии с прогнозом Константина Леонтьева так и не стала человеческим воздухом.

«Если последующие поколения найдут, что быстрый ход прогресса их утомляет, то они по прошествии некоторого времени спокойно откажутся от него. Они будут ускорять или замедлять шаг по своему усмотрению. Они откажутся от слишком обширной корреспонденции, закроют некоторые железные дороги, удалят телефоны из частных домов и сохранят их только для государственных целей, будут предпочитать недельные издания ежедневным, вернутся из больших городов в деревню, замедлят перемены в моде, сократят свой ежедневный труд и дадут снова некоторый отдых нервам».

Сбыться суждено и пророчеству Макса Нордау — автору труда «Вырождение», который, несмотря на прежнюю популярность у русских читателей, не меньшую, чем у сочинений Фридриха Ницше, сегодня практически забыт. По крайней мере, так считает Александр Чанцев, поддержавший команду «АСТ» и вслед за ней выступивший за возвращение этой книги. На примере широко известных произведений европейских, американских и русских авторов XIX — первой трети XX века Макс Нордау пытается доказать, что все они — Рихард Вагнер, Генрик Ибсен, Стефан Малларме, Лев Толстой, Уолт Уитмен и многие другие — были обыкновенными «эротоманами, последователями де Сада, Мазоха или личных сексуальных демонов», мистиками и сумасшедшими.

Однако не этими магистральными мотивами интересен «воскрешенный» Нордау, а тем «аппендиксом», благодаря которому он, мнивший «остаться в веках одной вещью», закрепится «случайной поделкой». В его рассуждениях о скором утомлении молодого поколения от быстрого хода прогресса и о последующем отказе потомков от навязанного им участия в гонке за новым Чанцев видит предсказание ухода в лес, под которым Эрнст Юнгер подразумевал «благородное и активное стояние наособицу, в незамутненном сознании, еще и нащупывающем пути выхода»…

«Может быть, я даже хотел бы стать деревом в своем лесу и забыть обо всех огорчениях; иногда бредешь сквозь чащу и испытываешь такую слабость, такое ясное желание не идти никуда больше — просто остановить эту нескончаемую горизонталь под ногами и устремиться по вертикали вверх, чтобы ничего не было между тобой и небосводом. Я все хватал деревья за руки, пытался постичь закон их неподвижного хоровода и научиться стоять в такт. И, мне кажется, иногда у меня это получалось».

И как не вспомнить здесь роман-мистификацию Даши Сиротинской «Теорема тишины» (СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2024)? Представляемый Екатериной Солнцевой как «произведение актуальное, поднимающее острую ныне тему эскапизма и поиска человеком смысла жизни в себе самом», этот текст отнюдь не вписывается в навязываемые ему критиком «Знамени» узкие рамки. В поначалу безуспешных попытках главного героя восстановить утраченное равновесие, преодолеть сопротивление чуждых ему идей, которые вместе с осенними гостями вошли в его дом, прослеживается стремление утвердить свое право на то, чтобы проложить собственный путь через заросшие бурьяном поля и дико смотрящий на пришельца сосновый лес, на то, чтобы установить смыслопорождающую тишину, где, как пишет молдавский поэт Сергей Пагын («Дружба народов»), «затаились до срока вьюги шум и ночная гроза».

В эту тишину залетает сорока,
обживает ее стрекоза,
прорастает в ней яблони семя,
и ручей принимается течь…

Так в случайных воспоминаниях, рассыпавшихся стеклышками разбитого в детстве калейдоскопа или прогремевших по мостовой авторской памяти тремя кадетскими ротами, в найденных в архиве и оживленных писательской фантазией материалах очередного следствия, в разрозненных литературно-критических заметках, в очерках и в библиографических листках прорастает «семя новоговозникают пространство и время и опять начинается речь»… А пока бедный возок нашей литературы, как и прежде, стоит на опостылевшем перепутье.

 

 

 

 

©
Елена Кулагина (р. 2002) ― родилась и выросла в городе Москве, продолжает обучение в магистратуре факультета журналистики МГУ имени М. В. Ломоносова. Занимается научно-исследовательской работой по истории русской литературы и журналистики первой половины XIX века. В последние годы сосредоточилась на изучении художественных и публицистических произведений М. П. Погодина, близкого друга Н. В. Гоголя и издателя журнала «Москвитянин».

 

Если мы где-то пропустили опечатку, пожалуйста, покажите нам ее, выделив в тексте и нажав Ctrl+Enter.

Поддержите журнал «Дегуста»