Известно, что Константин Вагинов выучил старофранцузский и итальянский языки, стоя в петроградских продовольственных очередях. Факт, несомненно, красивый и вряд ли будет преувеличением увидеть красоту подобного рода в самой тайне жизнетворчества поэта, увидеть неожиданную внятность далёкой вольности в долгом ожидании, распределённом по порядку. Простонародное, мещанское и высокая культура, глядящие друг в друга как в отражение, усталость и упоение, живая речь, проступающая сквозь затверженный, но неуловимый текст — всё это с избытком присутствует как в биографии Вагинова, так и в его творениях.
Константин Константинович Вагинов прожил недолгую жизнь — родился в 1889-ом (его ровесниками также были Владимир Набоков и Юрий Олеша) и умер в 1939-ом, а между этими датами уместилась биография человека почти что из его собственных романов. Наш герой родился в семье ротмистра жандармской службы и дочери городского головы (не отсюда ли берётся его страсть к систематизации и слежке, как будто вписанной в тоску по домашнему очагу?). Учась в гимназии, начал писать стихи, подражая декадентам, «Цветам зла» Бодлера. У французского поэта, кстати, тоже отчим принадлежал к властным структурам, из чего становится понятней стремление обоих уберечь от жестокой власти красоту, умертвив её в своих стихах, воспевая «падаль». Занимался коллекционированием, нумизматикой. В ходе Первой Мировой войны отец будущего поэта из-за антигерманских настроений в обществе сменил немецкую фамилию Вагенгейм на Вагинов. В 1919 году был призван в ряды Красной армии, воевал за Уралом, участвовал в польской кампании Тухачевского, о чём таинственным образом не упоминается в его творческом наследии. После возвращения в Петроград был завсегдатаем различных поэтических объединений, от гумилёвского «Цеха поэтов» до «ОБЭРИУ», женился. Был учеником Михаила Кузмина, посещал кружок Михаила Бахтина, слушал лекции формалистов — Юрия Тынянова, Виктора Шкловского. По рассказам современников, много писал. Умер от туберкулёза. С фотографии, запечатлевшей его облик, на нас глядит чутко к чему-то прислушивающийся элегантный юноша с аккуратным пробором на голове, в галстуке, сочетая черты умного дипломата и оловянного солдатика, уверенного в том, что не позволит себе лишнего. В конце его романа «Бамбочада», написанного уже смертельно больным человеком, мы слышим исповедь, так хорошо преломившую эту жизнь и эти черты: «Я часто хожу здесь с гитарой по саду. Говорят, приближение смерти опрощает человека. Сейчас я вижу, как удаляются цветные парочки. Здесь, как и в миру, принято подносить цветы. Но здесь не говорят о будущем. Здесь любовь носит характер свободный и воздушный, без излишних надстроек. Все более и более убеждаюсь, что я попал в заколдованное царство. Я худею с каждым днём и убавляюсь в весе. У меня пропадает аппетит, я слабею, и скоро я исчезну. Иногда во сне я плачу и мне кажется, что я мог бы быть совсем другим. Сейчас я не понимаю, как я мог так жить. Мне кажется, что если бы мне дали новую жизнь, я иначе прожил бы её. А то я как мотылёк, попорхал, попорхал и умер».
Попадая в мир стихов Константина Вагинова, невольно хочется себя ущипнуть; кажется, мы попали в старый заброшенный дом, где знание о прошлом не успевает стариться просто потому, что мы не помним хозяина времени. Образы давно знакомой культуры готовы быть свидетелями неизвестности, стать осязаемой точкой между миров:
Перевернул глаза и осмотрелся:
Внутри меня такой же чёрный снег,
Сутулая спина бескрылой птицей бьется,
В груди моей дрожит и липнет свет.
И, освещенный весь, иду я в дом знакомый,
И, грудью плоскою облокотясь о стол,
Я ритмы меряю, выслушиваю звоны,
И муза голая мне руку подаёт.
Изысканность, величие образов, как всегда у Вагинова, соседствует с по-детски тщательным примитивизмом. Может показаться, сами образы не выдержали испытания возложенной на них тысячелетней славы и сдались на волю остывающего любопытства. Кстати, есть стихотворение современника Вагинова, Владислава Ходасевича «Петербург», написанное таким же величавым амфибрахием, где тоже говорится о музе «а мне тогда в тьме гробовой, российской_ являлась вестница в цветах», но сходство работает на выявление гораздо более серьёзных различий: вестница Ходасевича украшена, как и само стихотворение — точными рифмами, на фоне убогой жизни, где «напастям жалким и однообразным» «предавались до потери сил». У Вагинова, напротив, муза голая. В первой же строке скрыта двойственность: за таким, можно сказать, революционным заявлениям, как «перевернул глаза» мы ожидаем утверждения своей власти над миром, как у футуристов, однако ожидания не оправдываются. Мы видим серию зарисовок внутреннего мира, ряд поз, движений, ничем будто не обусловленных и скреплённых в конце рукопожатием музы. Даже чёрный снег здесь «такой же», всё неокончено, спохватившись на полуслове. Зачем же было переворачивать глаза? Для прикосновения голой музы, встречающей в знакомом доме, для намёка на завершённость человеческого существа среди незавершённого порядка вещей. Этот порядок наивен и упоителен, как детский рисунок, но фигуры поэта-Орфея, Филострата, образы Петрограда, Невы-Стикса обещают вернуть ощущение весомости, вести из мира иного порядка, иной судьбы. И тут возникает ещё один образ — образ любимых рук, напоминающих о кораблях, когда-то увозивших в дальние страны:
Как нежен запах твоих ладоней,
Морем и солнцем пахнут они,
Колокольным тихим звоном полный
Ладоней корабль бортами звенит.
Твои предки возили пряности с Явы,
С голубых островов горячих морей.
Помнишь, осколок якоря ржавый
Хранится в узорной шкатулке твоей?
Как не вспомнить «девушка пела в церковном хоре», однако о том, что перед нами другой поэт, сигнализирует замена голоса, летящего в купол руками, ловкими и беззащитными перед глядящим на них взором, прикасающимися к ставшему игрушечным якорю — символу укоренённости, венчающей череду испытаний. Высота уступает перебиранию драгоценностей (мы знаем, Вагинов — коллекционер), мыслям об их неожиданном грустном соседстве, рождающем признание «умер корабль, исчезли матросы,_ волны не бьются в его борты». Теперь «погребальным звоном полны_ маленькие нежные руки твои». Звук остался в маленьком и безмолвном и надо его услышать. Забвение, руки и морская стихия фигурируют и в другом вагиновском стихотворении:
Каждый палец мой — умерший город
А ладонь океан тоски
Оттого может быть мне дороги
Руки твои.
Пластичность рук говорит поэту о бесприютной свободе, а стихи Вагинова чрезвычайно осязательны; в конце концов, легко увидеть их магию в постоянном приближении к тонкой грани, отделяющей высокую культуру от романса или альбомного творчества бывшего гимназиста — нужно лишь «потрогать» голосом слова, настолько они здесь выпуклы, перерастая общеупотребительный их смысл. Вот-вот кто-то окликнет это напитавшееся соками культуры забвенье, воскресит умершее, так что становится жутко и весело от полуожидания-полунеизбежности зова. Поэтому, читая эти стихи, чувствуешь опасную негу вместе с электричеством, как при прикосновении на морозе. Собственно, нас в мире вагиновской поэзии то и дело преследуют картины тоскующей непогоды, «туман косматый,_где ветер ржёт и бьёт и скачет у костра», зовущей к таинственному дому и уснувшего дома, где, как кажется, с минуты на минуту послышится стук в дверь:
За осоку, за лед, за снега
В тихий дом позвала, где звенели стаканы.
И опять голубая в гранитах река
И сквозные дома и реянье ночи.
Эй, горбатый, тебя не исправит могила.
Голубую Неву и сквозные дома
И ступени, где крысы грохочут хвостами,
В тихий дом ты привёл за собой.
Представляется, сколько-нибудь вразумительной сюжетной линии здесь не получается именно из-за того, что грохот смешан с тишиной, а ожидание с привычным ходом речи, продолжающей работать даже там, где мы уходим за грань сознания. Детективный роман накладывается на песенный тост «за осоку, за лед, за снега», отражая чуткую взыскательность наших предвкушений. Неслучайно у Вагинова так много коротких стихов — поэту достаточно отражения гибкости, он каждый раз проверяет, сможет ли он, а мы, читатели, вслед за ним, обернуться на судьбоносный зов.
Пока ещё удаётся.