YUliya Stonogina

Юлия Стоногина ‖ Три недели в городе А.

 

 

Я вернулся б к тебе,
И страдать был бы рад…
(Из романса)

 

«Как добиться, чтобы он любил тебя; если он старше на три десятка лет, если у него жена, если на нем висит всякое докучное жизненное бремя? Как сделать, чтобы он думал о тебе чаще? чаще хотел увидеть? Чтобы не ты названивала к случаю и не к случаю, а он хоть иногда набирал номер, мимоходом интересовался успехами. Конечно, он повязан: жена монопольно владеет его временем, по выходным и вечерами. Впрочем, он лжет и ей: ссылаясь на работу, сидит в пивной с приятелем; иногда, я знаю, просто сбегает, стоит ей выйти в магазин. Но никогда ко мне. Зря она ревнует. Если всплывет мое имя, раздраженно щурится, пожимает плечами.
Как вызвать интерес, какими заслугами? Ведь это должно быть само собой — или есть или нет, правда? Или есть или нет».
Такие вопросы угнетали ее, когда ей было одиннадцать. Отец, в разводе с ними, его новая семья; его равнодушие к дочери.
Была причина, чтобы, как древняя бутылка с посланием, это чувство всплыло из душевных глубин: сейчас Рита ехала в свой город — по семейному долгу, по просьбе матери, которая, отправляясь в отпуск, не хотела оставить в одиночестве слегка полоумную бабку.
Идея поехать поездом аукнулась из студенческого прошлого (тогда это был и вовсе плацкартный вагон). Даже и в советские годы возможность проделать в щедрой стране 11 тысяч километров за 13 рублей воспринималась как подарок. Теперь цены сильно сменились, а ее попытка купить СВ провалилась. Рита рискнула взять купе. Отсутствовать столько лет, и вдруг, самолетным скачком, за 2 часа, вернуться — было в этом что-то тревожное; она нуждалась в своего рода декомпрессии — двадцати восьми часов монотонного пробега должно было хватить…

 

* * *

Соседом на верхней полке оказался парень с плоским лицом, узкими глазами и доброй улыбкой. Калмыки на этом маршруте были частыми пассажирами — поезд проезжал степью длинный ряд полустанков, откуда с пересадкой за три-четыре часа можно добраться до Элисты. Парень налил себе из термоса желто-зеленого чая с обломками чайных палок, и, едва дотрагиваясь до дымящейся поверхности кубиком колотого сахара, тут же выдергивал его, как рыбку, и, обхватив ртом, высасывал вобравшуюся влагу. Кусок становился все более пористым, как дрейфующий к югу айсберг.
Рита засмотрелась на это архаичное зрелище, у нее приоткрылся рот. «А другие меж тем, — думала она, — на специальным образом наколотый сахар, выложенный в серебряное ситечко, льют абсент — все это сочится в бокал, потом добавляют воды, также пропуская ее через ситечко с остатками тающих сахарных крошек… Мир разнообразен и прекрасен».
В очередной раз затянувшись сахаром, калмык сообщил, что он монгол. Вынутая из железнодорожного транса, Рита растерялась, но тут же: «А, прекрасный русский!» -похвалила она. «Он легко нам дается», — подтвердил монгол. Он угостил ее чаем, который она выпила так же — с колотым сахаром. Коридорное окно можно было опускать — они пошли посмотреть сквозь него на бедные полустанки центральной России, на катившееся к горизонту рыжее солнце.
Рита вела себя приветливее, чем обычно с попутчиками, и знала, почему: среди братских народов она по-прежнему ощущала себя старшей сестрой. Великодушной сестрой без предрассудков. Однако собственное великодушие отзывалось в ней недовольством. А дело было в том — она это за собой смутно подозревала, — что мысль «все люди — братья» значила для неё примерно то же, что «будьте, как дома».
Поезд, с динамикой пейзажа и монотонностью купе, организует день пассажира совсем иначе: в обычной жизни она ложилась не раньше часа, здесь же только и хотелось, что спать и видеть железнодорожные сны: про утёс на Волге, про станционного смотрителя, иногда (с потливым ужасом) про крушение. Около половины одиннадцатого, сказав «спокойной ночи», Рита отвернулась к переборке, чтобы по лицу не бегали огни станций. Сквозь сон — наверное, получасом позже, она услышала, как с верхней полки монгол шепотом зовет ее по имени. «Что? Что?» — спросила она севшим ото сна голосом, и поперхнулась подушечной пылью. «Можно я спущусь к тебе?» — «О нет…» — поняла Рита. — «Можно я спущусь? Я хочу тебя», — честно сказал монгол. — «А неприятностей ты не хочешь? Оставь меня в покое», — сказала она, раздражаясь на себя, что не умеет даже в таких случаях быть убедительно грубой. Прошло напряженных три минуты. — «Ну можно я спущу-усь?» — заныл монгол наверху, как ветер. — «Вот скотина», — с сонной тоской подумала она.
«Послушай, если ты думаешь…» — обнадежился паузой монгол. — «Я спать хочу. Смотри, позову проводника!» — прикрикнула она. Он замолчал, но ему надо было донести до Риты свою мысль. — «Послушай, — сказал он тихо, но уверенно, — не думай: я знаю секс». Она вскочила с полки и включила полный свет, услышав наверху панический шорох вагонного белья. «Еще одно слово — и здесь будут проводники и милиция!»
Монгол, спиной к ней, прибился к стене, и, натянув на голову подушку, лежал недвижимо и немо.
До полуночи, роняя голову над книгой, она лежала при тусклом ночнике, изредка нарочито шелестя. Спутник будто помер. В первом часу остановились где-то в кромешной тьме (со стороны окна были только лес и черное небо, хотя Рита могла слышать особые станционные шумы — стуки, свистки и выкрики по другую сторону вагона, за купейной дверью). По коридору взад-вперед глухо затопали ноги. Из уважения к спящим медленно и осторожно открываемые двери издавали отчаянный визг, как сейчас в их купе. Внутрь, округлив глаза, вливалась пожилая грузная дама. Увидев сидящую в полусне Риту, тетечка беззвучно закивала, приветствуя. Продвинув чемодан глубоко под полку, она с облегченным вздохом приладила свое упитанное тело ближе к столику и сразу же достала вызывающе белое в ночи яйцо. Рита тут же завернулась в простыню и уснула, даже не дослушав скорлупочного хруста.
Проснувшись — тяжело, как всегда в поезде, — с облегчением почувствовала пустую верхнюю полку и, не спрашивая, получила объяснение тетки, что «мальчик сошел в пять утра в Саратове». Отвернувшись, Рита скривилась: она чувствовала себя обманутой всем мировым Интернационалом.
Они проехали уже две трети пути, и пейзаж поменялся — вернее, исчез. Больше не было городов — даже построек, не было деревьев, гор и холмов. Повсюду лежала серо-желтая плоскость саванны, без дымки, без облаков, в устрашающем сиянии пятидесятиградусного лета. Иногда жарко выдыхал саванный ветер, с его особым запахом иссохших трав и верблюжьих лепешек. Изменились люди и животные: люди были обтерханные, поджарые и неухоженные, а дичь и снедь — фламандских красок и размеров, экзотически привлекательная и отталкивающая одновременно. Вдоль вагонов вприпрыжку, разделив тяжесть на двоих, местные носили, подвязав за ноги, освежеванные туши сайгаков; продев в жабры ивовые пруты — огромных сазанов. Как прочно она все это забыла!
В том числе забыла, что здесь, вблизи от Баскунчака, арбуз в пятнадцать килограммов, с тонкой кожицей и бархатной плотью, можно купить за семь-восемь рублей. Их быстро раскупали, и она тоже решила привезти домой один. Пока выбирала, поезд начал трогаться, проводница закричала на нее из вагона. Продавец, молодой татарин или казах, не желая терять прибыль, услужливо подхватил арбуз, который она бы даже не сдвинула сама, и побежал вслед за ее спиной. Она в азарте вскочила на подножку, куда парень ловко закинул ей арбуз. Радуясь трофею, Рита поспешно сунула ему 50 рублей. Он схватил деньги и замешкался. «Сорок два рубля», — подсказала она, и он закивал, заглядывая на бегу в нагрудный карман своей рубашки.
— Э-эээ, ну все, — сказала за спиной равнодушно проводница, но Рита еще не хотела понять, что будет. «Давай сорок!» — крикнула она бессильно. Тот продолжал бежать возле подножки, ухмыляясь. Поезд ускорил ход, и парень тоже наподдал, но деньги не протягивал и постепенно отставал, уже открыто хохоча. Рита, качая головой, не могла поверить. Арбуз, купленный за пятьдесят рублей, стал ей омерзителен. Однако пришлось покатить его по проходу в сторону своего купе.
«Подавись этим полтинником… Что творится с этими людьми, что?! …Кинуть ему в голову этим арбузом! Аа! почему я не догадалась? На ускорении этого морального урода сбило бы с ног», — она уже видела на насыпи две разбитые головы — арбузную и татарскую, и сама испугалась своей ненависти. Подсели двое новых соседей, и оба со своими арбузами. Ее гигант уже не поместился и остался лежать в узком вагонном проходе перед дверью. Через него перешагивали с возгласами одобрения.

До прибытия оставался час, и Рита стала тревожно взглядывать на свой нескромных размеров багаж. По расписанию рейс на Сочи был у матери вчера. Кашкин, которому была отправлена электронная почта, не отозвался. Последние шесть часов пути в мыслях поселился другой бывший одноклассник, Радлов: она стала вспоминать его футбольные успехи в 9-м классе, белую отметину на чубе среди черных волос, короткие накачанные ноги. Ну что ж, пусть на вокзале будет Радлов, странным образом подумала она, без помощи не обойдешься. Докатив чемоданы к выходу из вагона, Рита увидела на платформе радловский профиль: он встречал жену. В унисон Карине, с ее меццо-сопрано, Рите пришлось ахать и кричать о том, что как же это — двадцать восемь часов ехать в соседних вагонах и не знать, о Боже! Этот небольшой ритуальный взнос обеспечил ей доставку до дверей собственной квартиры и требование готовиться к воскресной рыбалке. В лифте она обнаружила, что арбуз не сошел с нею с поезда.

 

* * *

День пятницы прошел в разборке вещей, благоустройстве, походах в бакалею и в ЖЭК, в бабкиных расспросах про столичную жизнь. Кондиционеров не было, обнаружила Рита уже в горячей прихожке, задыхаясь, как рыба на суше. Два вентилятора. Один выглядел как бомбардировщик-бонсай: с огромными толсто-резинными лопастями, издающий звук бреющего полёта. Другой был легкий круглый пластик китайского производства, который она и закрепила на ребре — забытый предмет мебели! — секретера, направив его маломощную струю на свою кровать-полуторку.
Ранним вечером в дверь позвонили, провоцируя бабкин припадок. На пороге мялся Кашкин, краснолицый и смущенный. Рядом с ним, в независимой позе и с открытым взглядом, стоял пятилетний белокурый ангел, по-свойски шагнувший в дом, чтобы броситься тискать кошек.
— Кристина, — беспомощно позвал Кашкин, — доча, вернись…
— Пусть ее, — сказала Рита — и сурово: — Емелю мою ты не получил, следовательно.
— Час назад получил, — со стыдом пробормотал Кашкин. — Думаешь, здесь просто с интернетом?
— А что?
— Единственный клуб: предлагает «услуги электросвязи». — Рита, смеясь, «сделала глаза», и потом отмахнулась:
— Неважно, мне Радлов помог, они там были.
— Опять я тебя не встретил, — казнился Кашкин, — как и тогда…
— Когда «тогда»? — спросила она с недоумением, готовя сумку к выходу.
— Да еще вон когда, — махнул он рукой в прошлое.
Отчего он всегда такой полувнятный? — подхватив Кристину, они покинули дом.
В центре, неподалеку от белых кремлевских стен, лежал бульвар, примыкая к скверу с гигантскими акациями запущенного вида и двумя памятниками: одним абстрактным — аллегория подвига, и другим — вполне человеческим телом матроса, мускулистого и обремененного всеми видами оружия, как Шварценеггер на постере «Чужого». Только, в отличие от того, матрос стоял, несколько опустив плечи и согнув ногу в колене, с видом усталого разочарования. Вдоль бульвара и везде по скверу теснили друг друга пивные и кафе, различавшиеся цветом солнечных зонтов над столами. Названий у этих мелких заведений не было, поэтому о встрече договаривались так: «Приходи после шести в Желтые Зонты!» или «Завтра в Синих Зонтах!»
Рита исподволь вертела головой, приоткрыв рот, с веселым изумлением и подавленностью. Нравы изменились, так же как местная инфраструктура. Сохранился только климат.
По бульвару, минуя столики шести кафе подряд, где на нее оборачивались в ритме «волны» болеющего стадиона, в сливочном комбинезоне и с фигурой Мэрилин Монро, шла девица, ослепляя золотой верхней челюстью. Молодые женщины вокруг сидели в мини, их загорелые ляжки с явным целлюлитом здесь называли только аппетитными. У всех были доступны глазу цветные треугольники белья — и мужчины пялились в колени дамам, своим и чужим, что тоже было местным правилом хорошего тона. Для красавицы считается роскошным напиться в умат пивом «Волжанин» и клевать носом над столиком — это знак и привлекательность большой драмы.
Кашкин, выбрасывая вперед длинные ноги, торжественно шел к столу, сжимая за горло, как удавленников, два пива, а локтем прижимая к груди цветные пакеты с чипсами и сушеной килькой. Встретился взглядом с Ритой, забегал глазами и заулыбался. У соседей то и дело вырастали на столиках батареи пивных бутылок, которые едва успевали бегом уносить официантки — толстенькие и веселые, либо нервные и худые, с совсем юными лицами, иногда с брекетами на зубах. «На такой подработке — и старшеклассницы, ай-яй», — думала Рита. На опорожненную посуду были и другие желающие — грязные и босые, словно двадцать лет назад, цыганята. На улице Нечаевой, в бывшем купеческом доме Ритиного детства, был единственный балкон — драгоценная часть их тридцатипятиметровой трехкомнатной квартиры. С балкона Рита рассматривала стоявший напротив огромный деревянный особняк под изощренным коньком и с резными наличниками, оба этажа которого занимали цыганские семьи. Более всего поражала внутренность цыганской спальни, кровать высотой в двенадцать перин с разного размера кружевными подушками, выстроенными пирамидой, и медными шарами изголовья. Окна не закрывались и не занавешивались.
— Послезавтра — Встреча, — прошептал Кашкин, — ты придешь?
Рита лицом выразила сомнение. Все унижения школы, разбитая любовь, продажная дружба, скука и тягость на большинстве уроков, неспособность пробежать нормативные 500 метров, подростковые заговоры и прочая дрянь, которой славятся школьные годы, плюс мутные, забытые лица — трудно было представить, зачем все это надо воскрешать, и как это прицепить к сегодняшней жизни.
Она не приезжала сюда десять лет, будучи прекрасным образом занята — сначала выживанием 90-х, среди народившихся товарно-сырьевых бирж, потом восторгом собственного бизнеса, с его опасными зарубежными проводками, изобретением маркетинговых и финансовых велосипедов, вперемежку с романами местного и международного значения.
— Не знаю, не хочется, — честно сказала она.
— Неужели НИКОГО не хочется увидеть?
— Где же твой командный голос, майор? — вместо ответа спросила она. — Как шептал, так и шепчешь.
Ангелоподобная кашкина дочка через каждые три минуты врывалась в разговор с одним и тем же:
— Пап, я хочу достать игрушку!
— Ее не достанешь, доча.
— Пап, я хочу опять бросить монетку!..
— Ну опять пропадет зря…
— Па-ап, а почему мы не достали ту игрушку?
— Их очень трудно достать, доча. Никто не достает.
Девчонка, отвернувшись от столика, ела глазами автомат на противоположной стороне бульвара — короб мягких игрушек, как зоопарковый хаос, полный животными всех классов и видов, млекопитающими и рептилиями, хордовыми и парнокопытными. Минуту она завороженно простояла, качаясь на пятках, потом повернулась, запищав:
— А-я-думаю-что-можно-достать-зачем-тогда-их-ста-авят…
Рита вмешалась: «Кристина, мы сейчас с папой договорим, и пойдем с тобой достанем игрушку. Если посидишь молча и потерпишь».
Условия были выполнены.
Они пошли, алчно нацелились на большую лиловую лягву в дальнем углу, но аппарат-мошенник, не дождавшись нажатия кнопки, клацнул щупальцами, где сам захотел (Рита: «Обман!»), и выплюнул в ящик меховое нечто. Девчонка схватила: «Yes! Папа, это далматинец!» Рита, не моргнув глазом: «А я что обещала!» Восторг, восторг. Кашкин изумлялся, как в детстве: «Вот я знал, что не вытащу, так и бесполезно». Рите показалось, что он едва ли не прослезился от умиления. Зато Кристина скривилась и заплясала на месте: шок этой грандиозной удачи потребовал её в туалет. Пришлось в ближайший: мимо рододендронов и гигантских кадушек с декоративными пальмами, выставлявшимися летом на улицу, они пронеслись в заветный угол на задах кинотеатра. Туалет был тот же, двадцатилетней давности — выложенный огромными гулкими плитами, в углах замшелость, битые лампочки и невыносимые миазмы бесплатного облегчения. Выйдя, Кристина в голос известила: «Папа, тетя Рита тоже пописала!» Рита возвела очи горе в ответ на слова Кашкина: «Я рад».

 

* * *

В субботу Рита вышла из дома после полудня. Не оценив температуру, зашла слишком далеко, к магазину «Дары полей». Там, в проволочных контейнерах, грудами были навалены бахчевые. Сахарились напоказ, пылали, источали мед расколотые арбузы-неудачники. Дынные половинки с бледным волосатым нутром, напротив, словно таяли под палящим солнцем. Их разлагавшееся изобилие атаковал мушино-осиный рой. Рита опять не удержалась: от красоты арбузов купила один, в половину баскунчакского гиганта; после пяти минут носки уже сводило предплечья и мелко дрожали мышцы. Метров за двести от дома дорогу ей заступил милицейский кордон. «Хода нет!» — с ленивым торжеством сказал сержант. Форменная рубашка по груди, по спине и даже по коротким рукавам, вдоль бицепсов, у него вся пошла потеками от пота, лицо в красных пятнах блестело. — «Я там живу…» — «Обойдите, — указал он в перспективу, где в горячей воздушной линзе колебались дома, дворик детского сада и десяток прохожих. —  Вот этот дом заминирован». Рита в ужасе воззрилась на соседских жителей, высыпавших на улицу, каждый с единственной сумкой в руках — они хохотали, тыкали пальцем на свои балконы с бельем и цветами, щелкали семечки и не были похожи на смертников. Она побрела в обход, угнетенная, обливаясь потом, пытаясь ускорить шаг, и поминутно оглядывалась на девятиэтажку, ожидая обвала серых панелей, криков и паники. «Некуда бежать. Смерть… — смутно подумала она, — и потом: — Возможно, это выход в такую жару». Тут же упрекнула себя, сокрушаясь.
Бабка выбежала навстречу арбузу, который она принимала от почек:
— Ритуля, что ж так задержалась?..
— А-а, — начала та, но, спохватившись, поняла, что о бомбе упоминать не стоит.
Во втором часу дня, когда Рита, отмыв декольте от арбузных потеков, собиралась лечь и уснуть на время сиесты, впервые раздался телефонный звонок.
— Дочь, ты когда приехала? Не звонишь.
— Вчера только, — лживо сказала она.
— Да нет, не вчера, — позавчера. И даже — третьего дня, — сказал отец, игнорируя, что это одно и то же: ему хотелось употребить приятно-архаичный оборот.
— Откуда знаешь?
— Да вот, знаю. Сообщили, — довольный, хохотнул он и повторил, — и даже третьего дня.
Рита голубила свой насыщенный арбузом живот и не очень соображала, что говорить, тем более что отец, похоже, был не вполне тверёз.
— Ну ты давай, встреться с отцом на днях, — сказал он. — А?
— Ну а как же? — уверила Рита. — Вот попрохладнее, может, будет? Не могу жить в такую жару.
— К четырем уже не жарко, к пяти?
— К пяти? — ахнула Рита. — Пожалуйста, только к восьми.
— Поздно, дочь, — в семь тогда. А? Завтра в семь.
— Завтра у меня встреча одноклассников.
— Ну вот. А на неделе, по четверг, я занят вечерами, — сказал отец крайне разочарованным тоном.
—  Тогда в пятницу в семь, — смягчилась Рита, обрадованная оттяжкой.

Ночью было невозможно спать — из-за душного стоячего воздуха, из-за голоса диспетчера, объявлявшей тупики и пути оживившейся вдруг кастаньетами железной дороги; из-за дикого, мужского и женского, завывания и хохота внизу под тополями.
Днем пространство приобретало сносный вид и складывалось из забытых и милых теперь сердцу вещиц: черноморских раковин, фотоальбомов, настенных тарелок с лошадьми; из древней и прочной мебели; надежных классических обложек, изданных «Детгизом», «Мировой Литературой». Когда она приоткрыла дверцу бендежки, на нее упали узел с лоскутами, обрезки сшитых когда-то по выкройкам «Бурды» сарафанов, и меховой бледно-шоколадный медведь.
Детство заманивало ее. Через полгода ей тридцать, но зеркала этого дома отражали ее шестнадцатилетней — или она стала ей всего за три-четыре дня.
Рита вытащила из книг одну без обложки, изданную еще в 50-е годы, раскрыла с улыбкой: «Дети капитана Гранта» — на месте пленения путешественников туземцами.
— Проклятый белый! Ты думаешь, что Каи-Куму не умеет читать в сердцах людей? Это твоя жена! — сказал он, указывая на Элен.
— Нет, моя, — воскликнул Кара-Тете, положив руку на плечо молодой женщины.
Здесь ее детское воспоминание было оскорблено другим: о порнографических картинках, увиденных не позднее, чем в 10 лет: два туземца умыкнули белую женщину, которая, впрочем, уже на седьмой из открыток приохотилась к их мужественному насилию.
Дискретное сознание детства, не равняющее приключения и смерть, любовь и похоть, никогда не объединяло и этих двух историй. Рита вспомнила гламурный журнал, купленный в начале лета: звезда эстрады стояла, обняв за плечи двух раскрашенных маори, во время своего отдыха в Новой Зеландии. Туземцы, полуголые и мускулистые, по обе стороны от нее сурово смотрели в объектив. Наверное, еще и из-за этого Рита, вопреки сюжету, представила, как нежная Элен в полноте наслаждается любовью с маорийцем. Она опустила руку между бедрами и до конца досмотрела эту ситуацию.

К пяти часам она еще не приняла решения, стоит ли появляться на Встрече.
Почему-то глупо вспомнилось, как Тарасов, верзила из пролетарской семьи, после каких-то словесных препирательств схватил однажды ее за лямки школьного фартука, и начал крутить вокруг себя, так что она едва перебирала ногами по полу, а доставала для того только, чтобы больно ударится подошвами. И она — во-первых, впервые столкнулась с тем, как люди, презирающие слова, переходят к действиям; во-вторых, с тем, что мальчишки переросли ее физически, и стали излучать угрозу. И подумать только, что это был Тарасов, с которым они взаимно симпатизировали друг другу еще год назад, и даже ходили вместе на прогулки — что неведомое случилось в его неизвестном ей мире за этот год, какие грязные влияния он испытал (он первым начал вести в классе похабные разговоры, растлевая парней из более благополучных семей), откуда в нем возникло столько ненависти персонально к ней? Сколько секунд прошло в этом унизительном верчении, пока Каримов — о котором бы она подумала в последнюю очередь — не стал хватать Тарасова за локти, увещевая вполголоса: «Перестань, она же девушка!» С диким ржанием тот возразил: «Она не девушка, она — Михайлова!»
Ей захотелось услышать, что Тарасов умер какой-нибудь страшной смертью — чтобы это был закономерный конец его рано сформировавшейся мерзости. Ну или что он ушел в монастырь.

Среди прочих «нет» и «да» были два, сильнее всего мучившие ее игрой в перетяжки — хотя, кто бы ни победил, все равно шлепнуться на землю, по закону тяготения было суждено ей. Эти два были: ее Любовь, и ее Соперница. Рита пробовала представить, как могла измениться девочка-брюнетка с пышной челкой, с признаками вечного конъюнктивита на глазах, по медицинскому незнанию казавшихся томно-таинственными, в своих, на зависть всем, плиссированных юбках (благодаря матери, работавшей в мастерской «Плиссе и гофре»). С ее персоной у Риты была связана одна история, приключившаяся на даче.

Чудо о персике
Собственная семья Риты не была дачной. В пигонерские времена, в один из дней июля, она была звана к однокласснице обирать вишню. Помощники имели гонорар натурой — ведерко того, над чем они трудились с хозяевами. Труды завершились прогулкой по дачному поселку, среди разной степени плодородных или скудных владений советских дачников. Яблоки и вишни, сливы — желтые и лиловые — были фруктами, привычными в городе А., но не бархатные персики, на рынке всегда самые дорогие. Здесь они тяжело свисали по обе стороны тропинки, изумляя ароматом и доступностью.
—  Закон: у соседей рвать нельзя, — сказала Света, и ни малейшего искушения не уловила Рита в ее голосе.
— Господи, как я хочу персик! — с мольбой, с детской жадностью, со страстью сказала Рита, прижимая руки к груди молящим жестом. Она договорила под тяжелый шелест веток, и в ту самую секунду, когда она опускала ладони, отнимая их от груди — мгновение, не дольше, в их створку он и упал — наливной, золотой, и со всеми прочими атрибутами богоданного плода.
«Ах!» — воскликнула Рита. Света обернулась, и метнула на ее ладони с персиком взгляд, полный злости. — «Она думает, что я сорвала», — со стыдом поняла Рита, и поспешила крикнуть: 
— Он сам упал.
Света шла, не отвечая, вокруг ног колыхалась голубая юбка-шестиклинка. К Ритиному счастью примешивалось беспокойство от ее неприязни.
— Хочешь откусить? — спросила она.
Но Света опять промолчала, быстро шагая в сторону своей дачи. Тогда, обтерев его о юбку, Рита с чувством незамутненной правоты — и с наслаждением — съела персик сама, до бугристой твердокаменной косточки. Он был бесподобен.

В шесть Рита все еще в нерешительности стояла у окна, между тем как на кровати было разложено платье от Betty Barkley и тонкосетчатые чулки, придавленные агатовым ожерельем.
Теперь, когда она знала другой мир, — стократ запутаннее, в миллионы раз многолюднее и денежнее, этот мир казался ей простым и просто управляемым. «Наверное, мертвым оттуда так же элементарно смотреть на нас с высоты. Я в некотором роде уже умерла для здешней жизни.
Здесь воздух пропитан моей юностью, моей силой. А я сюда приехала еще и со знанием. Такое маленькое пространство, не забитое транспортом, не засоренное всей промышленной дрянью большого города, мобильной связью, не заполненное бешеными мыслями — здесь я вижу насквозь, чей хочешь исполню мысленный приказ, но лучше сама его дам. Город мне как прозрачный».
Она посмотрела в заоконное пространство города и сказала вслух: «ОНА не придет». Потом прикрыла глаза, открыла и добавила: «ОН придет». Еще через полчаса она выезжала из дому, с корзиной роз на заднем сиденье для классной.
Высадившись из такси около ресторана-парусника, считавшегося одним из роскошных в городе, она проследовала на палубную часть, где был накрыт банкетный стол. Таксист, осчастливленный дополнительным червонцем, нес розовую корзину. Пирующие, которых было не так и много, меньше двадцати человек, хотя класс составляли сорок с лишним, посмотрели на нее, как на чужую. Они сидели над пивом и огромными салатными блюдами — в футболках и теннисках, ситцевых сарафанах и трикотажных топах. Она почувствовала себя, как говорят в стране Betty Barkley, «overdressed». Классная тоже молчала, с видом предчувствия обводя ее с головы до ног прежним острым взглядом. Но все же минута-другая, и эта неловкость прошла, Кашкин и Радлов шепнули налево-направо, наступило узнавание, изумление, раздались приветствия, ей стали указывать на разные стулья, каждый ближе к себе. Присев рядом с классной и держа ее за руки, Рита почувствовала себя как на выпускном — такой яркий поздравляющий свет лился из старых глаз. Тем страннее было ей услышать почти сразу:
— Пришла все же! Наконец! А ведь я уже нашла причину, по которой ты не хочешь меня видеть.
— Причину?
— Да, я уже придумала причину, — маша рукой, — стыдно вспоминать. Но я и правда была неправа тогда.
— Когда, Вера Геннадиевна?
— Ну и ладно, — закрыла разговор классная, опять оставив ее с ощущением амнезии.
В женской части стола шло обсуждение вопросов внешности и телесной формы. Бывшая популярная блондинка Ксеня презрительно расхохоталась, тем же резким хохотом, что и в десятом юном классе:
— Я-то себе пластику не делаю, и не собираюсь делать… как некоторые.
Поддержав ее в этом заявлении кивком, Рита через секунду поняла, что вероятно, в виду имелась именно она.
И вечер покатился дальше, надо было по пять-десять минут пообщаться с каждым. Ей рассказывали новости, пересказывали провинциальные ужасы, считая, что она будет заинтриговала, поражена и вовлечена. Она делала именно такой вид, но легко прочитала бы по их лицам, как живет каждый. Удивила только Марианна — длиннющая и стройнейшая, овечка лицом, теперь офицер полиции, родившая пятерых.
У остальных же прошедшие пятнадцать лет явственно отразились во внешности. Эльвира, с гормональными проблемами, ставшая — одеждой и макияжем — еще больше татаркой, чем была в старших классах.
Двое, не разлей вода, приятелей — Сережа и Олег: как раньше они были похожи белокурыми кудрями и худощавостью, так теперь приобрели одинаковую пивную одутловатость и одинаковые куперозные щеки.
Физико-математический отличник Гоша: танцуя с ней, он признался, что был влюблен в нее, на минуту улыбнувшись и проявив четыре передних золотых зуба.
И самая близкая ее в школьные годы подруга: муж, сильно старше нее, скоропостижно умер, не достроив дом, она с тройняшками на руках зарабатывает репетиторством. Илона пришла немного позже, и бросилась ей на шею, прослезившись:
— А я уж тут бредила и бредила, как мы встретимся! Каждое лето мечтаю: вот Ритка в отпуск к нам приедет! А тебя всё нет и нет. И вообще пропала. Я уж думаю: наверное, это из-за того, как я твои вещи тебе не доставила.
— Господи, ты о чем?
— Ну, в 88-м году твоя мама узнала, что я в Москву еду, и отправила какие-то вещи со мной. А я общежитие не нашла и всё привезла назад. Неудобно получилось.
— Не помню, хоть убей.
— Да? Ну, ты, конечно, правильно делаешь, что не помнишь это всё.
Похоже, весь город в своё время понаставил ей подножек. К концу вечера еще один, Литвак, повинился в невозвращенной трешке. Их голоса, повествующие об этих мелких событиях, не выветрившихся из памяти за полтора десятилетия, звучали, словно пересыпание из ладони в ладонь гальки на берегу — так же глухо и однообразно.
Илона за время Ритиного отсутствия почти мифологизировала ее:
— Ну, Ритка! Столько я думала о тебе, такие сны мне снились!
— Сны? про меня?
— То я видела тебя замужем за графом, с которым ты тогда на телевидении. То я видела, мы встречаемся, а ты говоришь мне, что давно построила дом и живешь где-то на острове посреди Индийского океана.
Я не стою ваших мыслей обо мне, грустно думала Рита. Я совсем не интересовалась, что с вами, как вы. Вы не тронулись отсюда, остались тут, и довольно.

После часа разговоров Рита почувствовала неприятное в животе и в горле. Она, стараясь быть плавной, прошла в местный туалет, где ее тут же обильно вырвало. «Все гниет на такой жаре за минуту», — с ухмылкой подумала она, утратив любые опасения вследствие выпитой водки. Еще через полчаса класс понемногу начал разбредаться.
Все с насмешкой и уважением смотрели на ее солнечный зонтик из легкого дерева и шелка — по случаю заката он был сложен.
— В шляпе мне у вас жарко, — коротко пояснила Рита.
Брели компанией, не торопились. Троллейбус только что отошел от остановки у Кремля — разочарованное «Ах ты!» — и задержался на светофоре. Рита подошла, весело постучала зонтиком в широкое лобовое стекло. Водитель посмотрел, двери открылись. Лена Панамкина воскликнула: «Как это было изящно!» Потом все по одному высаживались среди ночного города, светлого и пустого, как в день объявления войны. Никто никого не провожал. Выходя из троллейбуса на своей остановке, она зацепилась подолом за металлический заусениц на поручне и порвала шелковое творение Бетти.
Через пять минут она скидывала липкие вещи на пол, а побрякушки — на прикроватную тумбочку. Облизнулась — верхнюю губу покрывали бисеринки пота. Она смотрела на свои серьги с двойным, черно-белым камнем, на свои кольца: они напоминали о нем, о том, как он взял руку. Она смотрела на брошенную помаду: прямо глядя в ее лицо, он сказал: «Ты выглядишь — люкс». Ее дыхание перехватило от этой фразы, от слов, которые — она знала — были банальность и пошлость.

На другой день после встречи Рита смутно ждала звонка, однако телефон молчал. Среди удушья, кошачьей шерсти, местного радио-бубнёжа, чтения японцев в ней вяло бродили какие-то мысли, заведомо пустые и нелепые, какое-то торжество и недоумение. Однажды она сама подошла к телефону, но не донесла трубку до лица — бросила. Потом читала еще пару часов — воздух посвежел. После восьми она утомилась, вышла в прихожую, сняла трубку — та убито молчала. Стук по рычажкам ничего не изменил. Телефон не работал, должно быть, с утра. Или со вчерашнего вечера. Ползая по квартире на четвереньках, она обследовала шнур, криво прибитый к плинтусу гвоздями: спина покрылась испариной, кошки ходили за ней, вытаращив глаза.
Солнце медленно опускалось, и Рита чувствовала голод, но об ужине думала без радости. Обращение энергии было мучительно: единственный съеденный кусочек сыра вызывал потоки пота на лбу и спине. Уже третий день местные брехливые метеорологи тщетно заклинали термометр, обещая 28 градусов в тени, и третий день Рита просыпалась ночью, чтобы сорвать с кровати и отнести в ванну простыни, намочить их холодной водой. Потом следовало быстро уснуть, не дольше чем через две-три минуты, пока они не высохли.
В былые времена все женщины в городе А. летними ночами превращались в данай — полностью обнаженные, но даже во сне продолжая гордиться золотыми ожерельями и браслетами; с подколотыми вверх волосами, а ртами разинутыми, как у рыб; потерявшие от жары всякое чувство стыда, они лежали, раскинув ноги и руки; их тела фосфоресцировали в этой черной жаре. Теперь данаи остались только в социальных низах — прочие озаботили мужей установкой климат-контроля, и спали с июля по сентябрь в скучной кондиционированной прохладе, в пижамах, сном фрустрированных требовательных жен.
Но не так, под слабым китайским вентилятором, лежала она, ощущая истому и расслабление мышц, годных только к соитию. Честолюбие, страсть к путешествиям, деньги и слава — все отступило перед южным потным вожделением.
— Пригласить его? — подумала она, уже почти осязая еще одно липкое тело на своей неширокой банкетке, и сразу отказалась от этой мысли. Прошел еще час в одури и томлении.
— Господи, — повторяла она, — где ветер? Где ветер?
Тут она вспомнила, как в этом городе постоянно докучала Богу подобными мелочными предметами, страдания по которым были вызваны самой социальной средой, этим духом провинции, и которых — знали все жители — никогда не исправит облисполком. Эти отчаянные просьбы касались прихода автобуса, чей график был рассчитан на долгожителей; отключения горячей воды по вечерам, сразу после возвращения семей с работы; немощеных дорог, по которым носились смерчи, завевая песок и мусор. В лучшем случае эти страдания носили чисто географический характер: когда при слепящем солнце нельзя было допроситься хоть легкого ветерка, но стоило понизиться температуре, как целыми неделями дула резкая, колючая, выматывающая моряна, астматичные метели весеннего тополиного пуха и бесснежные грязные зимы — это всё тоже она когда-то пыталась заклинать. Но потом услышала от кого-то, неожиданное в контексте общего атеизма, выражение о «забытом Богом месте» — и сразу поняла, отчего здесь никогда не колыхнется убогая жизнь, и никакой силой не призовешь перемены на этот город и его жителей; в тот же день она решила, что надо уезжать. Наверное, чтобы закрепить в ней это решение, назавтра случилось Чудо о воде.

Чудо о Воде
В летние каникулы она должна была заняться бессмысленным нудным делом — проставить в специальной книжечке школьную производственную практику за лето. Практиковали они на заводе, в парах канифоли и свинца, в белых халатах и шапочках, которые делали симпатичными всех без исключения девиц, но безнадежно уродовали ее. Она даже не приблизилась к призовым местам специального соревнования среди школьниц-практиканток, и почему-то это было ей унизительно и грустно. Сегодня нужно было собрать подписи за практику, три из которых проставляли совсем не на заводе; их могли дать именно в этот день и час, и ни в какой другой. Поэтому в самую жару, с полудня до трех, она ошалело ходила между тремя пунктами в городе, всего за пару километров один от другого, но доступных не иначе как пешком. Всюду сидели некие бабищи с грубыми голосами и хамскими замашками, которые смотрели мимо нее и без видимых причин оставляли дожидаться по полчаса в своих потных приемных или кабинетиках, а потом приходили, и, гордо взглянув, без единого слова ставили закорючку, будто удалялись специально за ней.
 Это был последний переход, лежавший на задах гигантской стройплощадки. Там пролегала колея, разбитая и пыльная, по которой время от времени, переваливаясь, проезжали в обе стороны грузовики. Она брела сбоку, чувствуя, что лицо стало серым, с дорожками пота на лбу, и не видела конца своему походу, и того самого места, где «плита повалилась, туда и свернешь». Оглушенная солнцем, она шла уже пятнадцать минут, и начала в панике думать, что ей указали неправильное направление. Медленный рокот машины подталкивал ее в спину, она стала выбираться на обочину, спотыкаясь в песке, и простонала:
— Господи, воды…
В эту же секунду на нее обрушился холодный свежий поток. Фыркая, она разлепила глаза, прижимая руки к груди, и увидела, как мимо, в беспрерывной тряске, тащится цистерна, на ходу расплевывая воду из открытого люка. Колдобина, у которой стояла в ошеломлении Рита, была особенно глубокой. Платье на ней высохло за две минуты — она как раз дошла до поваленной железобетонной плиты, по которой, как по баррикаде, взошла на штурм бюрократии…
— Собственно, это могла бы быть и не вода — мало ли с чем бывают цистерны, — заметил ей кто-то впоследствии.
— Как это? — я же просила воду! Я не просила жидкого цемента или пропан-бутана, — возразила она с удивлением. — Поэтому это и была вода.

По утрам сквозь сон Рита слышала, как кошки, Лиза и Фима, трутся у двери, скребут косяки, пытаясь пробраться к ней в комнату: их привлекало напольное покрытие, идеальное для того, чтобы почистить когти и, катаясь, поразвешать всюду клочья белой шерсти. Это запрещалось. Но больше донимало бормотанье бабки, снаружи отгоняющей кошек с интонациями угрозы и лицемерной заботы: ей и самой хотелось, чтобы Рита встала — пожаловаться за Ритиным завтраком на ночные стуки, на подозрительные шаги и другие военные действия, которые, как она знала, вели против нее «верхние соседи». Через вентиляцию они проложили специальный шланг, и оттуда впрыскивали удушающий газ в часы утреннего Ритиного сна, ее отсутствия, а часто и ночами, когда общая бдительность притуплена. Газ действовал только на бабку — что это возможно и давно разработано она узнала из фильма про инопланетян. Поэтому по утрам она вместе с кошками шуровала у Ритиной двери, исподволь торопя побудку.
Будить Риту прямо бабке разрешалось только в субботу, когда надо было ехать за свежей щукой для кошек, запасаясь на всю неделю. В шесть тридцать нужно было подниматься, пока рыбу не раскупили (щуки привозили мало, куда больше предлагалось браконьерской осетрины); возвращалась Рита уже в восемь, и у кошек начиналось пированье.
Забывая от старости имя старшей кошки Лизы, бабка через день звала так:
— Идите кушать, Фима, Рита! — и помолчав, с отупением восклицала: — То есть, Рита это ж ты, а кошка-то кто?… А когда ее особенно пробивал склероз, и она уже даже не могла подменить ловко, на ее возраст, звуки, то стояла по четверти часа, вспоминая:
—А эта где?.. Эта… как ее… З-з-з… — жужжала она, как муха, уставясь в пол:
— З-з-з-з… Зина!
Бывало даже, что она забывала, как выкликать и второго кота, Фиму. За неделю она перебрала все имена с этими двумя гласными, и кошки у нее по очереди перебывали: Дина, Сима, Мила, Фира, Дима. В очередной приступ ее мушиного занудства, Рита, пробегая в ванную принять десятый за день холодный душ, в отчаянии выкрикнула, вдохновленная кумиром школьных лет, Дхармендрой, из индийских музыкальных боевиков:
— Зита и Гита!
— Кто?… Не-ет! — с убеждением отвергла бабка экзотику.
Сегодня кошки были не в настроении, подвывали за дверью, и старшая злобно гоняла кота по трем, наполненным стоячим жарким воздухом, комнатам. Бабка ахала и хваталась за швабру, жалуясь:
— Она его когда обижает — я заступаюсь за него… не знаю, я боюсь, кабы она не по глазам его. Бьёт — я заступаюсь, так она на меня… чуть не с кулаками.
В честь начала Успенского поста бабка собралась в центральный храм на службу.
— Поеду в церкву, — объявила она Рите. — Носочки надо. Цветные-то неудобно, а надену я вот эти, с бантиками.
Рита посмотрела: на носках в районе лодыжки вышиты стилизованные буквы «ОК».

Во вторник Рита выехала в город, в центр.
Купеческий город совсем разрушался. Они проезжали мимо бывших особнячков и частных домов — деревянных или каменных, в соответствии с достатком владельца. Проезжали мимо солидных «доходных домов» — когда-то предназначенные для съема целые этажи были позже поделены на убогие 15-20-тиметровые квартирки. У каменной части города едва держались треснувшие углы порталов и арок, пообкололся или был закрашен поверху мозаичный или изразцовый декор, гипсовые колонны у бывших городских усадеб растрескались до решетчатых каркасов. У деревянной части — узорчато-кружевные коньки и наличники были изъедены древоточцем, мох вперемешку с паклей торчал в стыках бревен.
Между тем в маршрутке завязался оживленный разговор. Одна из теток на задних сиденьях узнала свою подругу, сидящую лицом к салону, и громко окликнула ее.
— Шур, а давно ты видела Людку, как ее парни теперь?
Шура, более интеллигентная, в смесовом платье, экспрессивно взмахнула рукой и подвигала на коленях авоську:
— Сведения о Сашке самые противоречивые. Кто говорит: месяц назад его видели в городе, в хорошем костюме.
— О, о! — подхватила та, но рано.
— Кто говорит: он сделал одну только удачную ездку с наркотиками, обогатился. А на второй раз его в Калмыкии уже тюкнули. В общем, представь себе, как мать себя чувствует.
Лица пассажиров выразили понимание. Кто-то закачал головой, другой зацокал языком.
Подруги продолжили:
— Ну а Мишка что?
— Да что? По-прежнему.
— Как он с тестем — не помирился?
— Какое?! Да тот сам с ним мириться не будет после того, как он Ленку избил.
— А они им квартиру так не отдали?
— Там такая история вышла… Когда Ленка забеременела, те вроде обещали, а потом… — и таинственно махнула рукой, понижая голос.
Другие пассажиры молча внимали.

Рита вышла у скверика имени Кирова. Выбрала скамейку в тени и села. Пробили часы на главпочтамте. Она посмотрела на них, достала листок, что-то написала, свернула и спрятала в сумочку. Огляделась подозрительно: рядом, за скамейкой, гнили несколько дынных корок. Отсела на другой край, и ждала, прихлебывая воду без газа. Через минут десять в сквер вошел Тищенко. Прошагал его под солнцем наискосок и увидел ее; ошеломленный, подошел и спросил:
— Товарищ… Ты что здесь делаешь?
— Тебя жду, — сказал она, улыбнувшись.
— Да уж, — отозвался он, забирая ее руку, чтобы поцеловать. Отпуская, сказал нежно: — Какие пальцы ароматные… словно дыней пахнут.
Она воровато дернула головой назад.
— Тебя в городе сто лет не было. И почему ты здесь сидишь — ждешь кого?
Она раскрыла сумку и дала ему записку. В ней было: «Сейчас придет Юрий. 13 августа. 1815.»
— Так я пошел, раз он сейчас придет, — начал он глупо спохватываться и шутить.
Ей вмиг стало скучно. Она принужденно усмехнулась, помолчала, глядя на него — он развел руками — и:
— Пойдем выпьем шампанского? — нашла она антитезу палящему вечеру.
— Шампанского? — с сомнением переспросил он. Она кивнула, зажигаясь. Часы на почтамте пробили половину, и он оглянулся ни них:
— Понимаешь, — с извинением начал он, — я в монтажную шел: там восемь сюжетов несобранных… — Она покивала в ответ:
— Ты как мой отец, знаешь? Только в твоем возрасте в нем еще был блеск…
— Да-да, спасибо, — быстро заговорил он, обрывая, и схватился за кофр.
Рита пожала плечами, не удерживая.
— Ты надолго? Я тебе успею позвонить? — нервно поинтересовался он.
— До конца месяца, — вздохнула она, поднимаясь, и, назвав этот срок, сама почувствовала панику.
Они улыбнулись и стали расходиться, оглядываясь, — будто медленно отпуская друг друга. Вдруг Рита поняла что-то и крикнула в спину Юре:
— Может, пойдем, я угощаю!
Обернувшись, он посмотрел честно и подавленно: с ней редко удавалось сохранить лицо. Она все вытаскивала наружу, без обвинений, но сам факт правды, которая сопутствовала ей, часто раздражал. Она в избытке насаждала одни иллюзии — о вселенской любви, о возможном понимании, о взаимной свободе, но убежденно разрушала все другие — более приземленные, и в которых больше нуждался мужской ум: о финансовой независимости, о мужском превосходстве…
Он махнул рукой, уходя.
Рита пересекла сквер — в обратном направлении, туда, откуда он появился, навстречу Юриной прозрачной фигуре, еще сохранившейся в мареве воздуха, сквозь нее, и на углу обнаружила новый антикварный магазин. Входя, она шла навстречу себе же — только в барочной позолоченной раме, и вся покрытая паутиной растрескавшейся амальгамы. В зал, огибая гнутые ножки, стелясь среди гобеленовых подушек, выплывал из подсобки запах жареных баклажанов с чесноком. Мебель, иконы и лампы были не для нее — она свернула к безделушкам: витринам и горкам со столовой посудой, ювелирными штучками и статуэтками. Тут у нее замерло сердце; на средней полке среди довольно банальных вазочек и подстаканников стояла удивительная, прекрасная вещь: серебряная конфетница «модерн», с двумя боковыми ручками и крышкой. «Восемьдесят четвертая проба, девятьсот граммов», — небрежно-авторитетным тоном сказал продавец, подавая ее. Она смотрела на плавные линии ручек, на орнамент с ирисами и чувствовала себя счастливой. Цена ее смутила — объективно она была невысока, девятьсот граммов серебра стоили бы дороже даже в слитке. Но Рита прожила уже десять дней в этом городе, городе неправдоподобно дешевой жизни. Она приходила на рынок, чтобы ей вручили гигантские и сногсшибательные по красоте, почти бесплатные овощи и фрукты — деньги, которые она отдавала, казались ей формальностью, введенной только чтобы не скатиться обратно в эпоху натурального обмена. Когда она выбирала желтого сазана, в глазу и каждой чешуе которого еще отражались мутные фонари и распутанные сети прошедшей ночи, рыбак стеснялся названной цены и при малейшем колебании был готов, махнув рукой, сбавить червонец. Если в единственном на город супермаркете она решалась и покупала швейцарский сыр, незаметным образом за спиной оказывались едва ли не все посетители бакалеи. Какие-то пестрые морщинистые тетки, никогда здесь ничего не покупавшие, а приходившие поглазеть, теснились справа и слева, с осуждением наблюдая за перерезанием длинного, сливочного цвета куска и следя за цифрой на весах. Потом качали головами при назывании суммы, и Рита нервно брала сыр и уходила виноватой. Иногда ее дерзкий вызов поддерживала какая-нибудь молодая женщина, подходя вослед и скороговоркой от стеснения или, наоборот, с вызовом, произнося: «Имнетогожестолькоже» — продавщицы почти столбенели, непривычные к подобной выручке за раз.
Теперь она держала в руках изумительных форм конфетницу модерн, и сумма, объявленная за нее, в контексте города звучала как смертный грех. Впрочем, все равно, острого и суетного желания купить у Риты не возникло — она была просто до глубины души поражена встречей, на какую не надеялась, и которую чувствовала, как подарок. Тем не менее, правила поведения в антикварном побуждали ее делать равнодушное лицо и холодно говорить парню в тенниске за прилавком:
— Цена-то приличная… Хотелось бы снизить.
Тот с жадностью смотрел на неожиданно объявившегося покупателя.
— Мы не можем: у нас процент твердый. Если только хозяйке позвонить…
Рита перевернула конфетницу и увидела старого начертания восьмерку и четверку, вдавленные в серебро, маленькую имперскую корону рядом.
— Звоните хозяйке, — сказала она, возвращая конфетницу и отворачиваясь.
— В пятницу придите! — отчаянно крикнули ей вслед.

 

*  *  *

Утром вошла бабка, поскребшись в дверь. Встала на пороге, почесывая зад и раздумывая.
— Это… Ты, может, хочешь мальчика позвать? — ты зови. Я к Таньке уйду.
— Танька тебя звала? — спросила Рита.
— Ну чего теперь? Она будет не против, — возразила бабка, подмигивая.
На самом деле бабка была весьма искушена в сфере интимного. В тыща девятьсот сороковые-пятидесятые годы в СССР было, пожалуй, не так и много женщин бабкиного типа. С крупными медными кудрями, с лицом, одновременно стыдливым и блядовитым, она носила сплошь жаккардовые платья-футляры из креп-сатина или других среднего шика тканей. Необременительная работа в аптеке оставляла ей много времени на флирт — практику, почти неизвестную женщинам стахановского розлива.
Еще в детсадовские свои времена Рита слышала множество историй о бабкиной влюбчивости и с ума сводящих романах, которые она сама любила перебирать:
«Одного я любила за походку… Он еще и курсант был, морского училища, и так уж ходил, враскачку — одной походкой своей с ума сводил.
А другого я любила за его волосы — блондин, такие мягкие кудри, я их глажу, и сердце замирает…»
Эти ностальгические бабкины истории маленькая Рита слушала, не обнаруживая своего недоумения. «Надо же: любить часть от человека — что за ущербный подход? Любила мужчин по частям — и сама так и осталась раздробленной», — думала пятилетняя Рита. Ну то есть, она еще не могла так формулировать в своей голове, но чувства ее по поводу бабкиных откровений были примерно такими.
«Сколько может продлиться любовь к походке, или к кудрям? Поэтому и романы все твои были двух-трехмесячными… — Рита взглядывала на бабку, утопавшую в мечтах о прошлом. — А они ведь тоже — они, как и ты, любили в тебе какую-нибудь ничтожную, но на время пленявшую их часть. Что это было? — грудь, лодыжки, скулы, высокие, как у трофейной актрисы?»
Уже задним числом Рита поняла, что в свои 50-55 лет бабка еще оставалась удивительно стройной, красивой и манкой. Работающая мать поручала ей внучку, но бабка продолжала использовать шансы на приятные знакомства. Надевая жемчужное платье-футляр из тафты, она вела Риту в парк, предварительно наставляя «Только не вздумай «бабушка» сказать! Зови меня «мама» — ну, очень прошу!» Рите было нетрудно. И в парке, качаясь на качелях, Рита раз за разом видела разнокалиберных мужчин, подкатывающих к бабке.
Не все они были легковерны. Однажды, воспользовавшись тем, что легконогая Тося поспешила за улетевшей Ритиной панамкой, один такой мужчина быстро спросил:
«Это, правда, твоя мама? Может, бабушка?»
Соблюдая завет, Рита спокойно ответила ему в лицо: «Мама», и мужчина смутился. «Красивая у тебя мама», — пробормотал он льстиво.
С течением времени Рита стала отчетливо ощущать бабкино начинавшееся безумие. Стоило им остаться вдвоем, та почти беспрерывно предавалась воспоминаниям разгульной юности, а то и конкретно-физиологическим мечтам.
Рита полулежала на диване, листая Конан-Дойля, а бабка прилегла на второй половине, закинув морщинистый локоть за голову, и рассуждала:
«У мужчин, ты знаешь, у всех разного размера это дело. Когда слишком большой — это тоже плохо, это мне уже больно бывает. Ну а совсем маленький… ну, таких-то у меня и не было…»
Эти странные разговоры Рита воспринимала по-светски — вежливо давала бабке выговориться, иногда поддакивая в нужных местах или подхихикивая в ответ на шутки. Бабкины физиологические рассуждения не вызывали в ней ни интереса, ни раздражения — скорее жалость.
«Вот что делает аддикция к постельным радостям, когда кроме этой сферы ничего не знаешь и знать не хочешь, — думала 7-летняя Рита. — А какой прекрасный широкий мир вокруг. А как глубоки недра души…». Ну, то есть, убедительную логику Рита еще не могла подложить под свои ощущения, но интуитивно закрывалась от чуждых ей представлений о жизненных благах и удовольствиях.
Однажды Тося, все больше терявшая самоконтроль, сказала что-то сравнительно невинное на эту тему в присутствии матери — та обернулась на нее, сузив глаза: «Ты что такие вещи при ребенке говоришь?!» Маленькая Рита улыбнулась и вышла в коридор.

Часа в три дня, когда заоконное пятидесятиградусное марево через все возможные щели просачивалось в комнаты, бабка начала заново:
— У тебя вино есть, я видела. Днем-то жарко. А хочешь, вечером мальчика позови.
— Перебьюсь как-нибудь без мальчика неделю, — от раздражения неосторожно ответила Рита.
Бабка судорожно задумалась, и ход ее мысли сломался. Она вопросила с испугом:
— А ты когда ж едешь?
— Не переживай — 27-го числа.
— Как двадцать седьмого? Ларка ж 29-го возвращается. А, Рит?
— Ну полтора дня подождешь ее.
— Ты что ж, до мамы уедешь? — оцепенело глядя, прохрипела бабка.
— Так у меня конец отпуска, — сжав волю в кулак, ответила Рита. — Полтора дня, чистая ерунда. Едой я тебя и котов обеспечу, уберу тут все…
Похоже, Тося поняла, что Риту не удержать. Остаток дня она сидела за кухонным столом, и ныла в пространство — а что же будет, а какая же управа теперь на «верхних соседей». Иногда среди своего подвывания бабка выкрикивала что-то грубо-укоряющее в сторону Риты, и продолжала нытье в никуда. Потом впала в тупое равнодушие, ходила тихая — так, что Рите стало не по себе.

 

*  *  *

Встреча в центре с отцом была назначена на шесть тридцать, по его настоянию, но он же сам и опаздывал. До без двадцати семь ей хватило сил ждать снаружи, но потом она зашла в стеклянный предбанник магазина, куда слабо достигала прохлада кондиционеров. Прошло еще минут десять, и отец показался со стороны бывшей стоматологии: он почти бежал, и когда она быстро вышла навстречу, остановился метрах в пяти, схватившись за сердце. Старая рубашка-ковбойка покрылась пятнами пота.
— Фуф, задохнулся! Погоди!
У Риты самой защемило в груди оттого, что увидела его бежащим, и как у него посерело лицо.
— Ты что это?! Я ведь жду, сколько надо! — сказала она, страдая.
Ее гиперреакция была укором собственной холодности: она с ним через губу, а отец бежал на встречу с ней. В то же время она угадывала вполне тривиальную причину: он рассчитывал, что дочь при финансах и захочет отметить с ним этот вечер. Деньги и компания на выпивку находились все труднее.
Они присели, заняв стол под зонтиком там же, на бульваре. Рита предложила выбирать, и отец начал с пива. По наивности Рита посчитала это нормой (в «зонтах» все пьют пиво). Минуты три отец недоверчиво щурился в меню, удивляясь количеству сортов. Решил попробовать отечественное, но для него дорогое — сам он, как правило, пил местного завода, совсем дешевое.
— Вот это, — ткнул отец в строчку. — Рекламу я видел, посмотрим, что за такое…
Выпил, и сделал разочарованное лицо.
— Да ну, ерунда…  а разговоров! — обнулил он рекламные обещания.
Допив по кружке, стали решать, куда теперь. Рита, привыкшая к бонтонному уровню, не сразу поняла, когда отец завел ее в переулок в забегаловку странного пошиба. Он сопроводил это риторической фразой «Можно твоему отцу выпить водки?»
— Слышь, Валентина, это моя дочь.
Валентина за стойкой с сомнением покачала головой, осматривая Риту. Услышав от нее «добрый вечер», закивала и улыбнулась, вытирая руки о фартук. Отец остался недоволен такой реакцией.
— Так, ладно, — сказал он разочарованно, — теперь вот что, Валь, что ты мне налей… — Тут же спохватился: — Рита, ты что будешь?
— Нет-нет, — отнекивалась она, прикрывая брезгливость улыбкой, — пока ничего…
— А? Почему? Что ж, а с отцом?
— Ну потом…
— Что ж, мне одному пить?.. Видно, одному, — и заторопился: — А налей мне, Валь, камышовой водки 50 грамм. Да. Хлеба тоже кусочек.
Рита подивилась на мраморный столик, за который они присели. Его столешница была из прессованной низкосортной крошки, а ножки — грубый чугун. Тем не менее, это был мраморный столик, хоть и выродок, а все же из семьи тех самых столиков — в разводах малахитовых пятен, с ажурными ногами тщательной ковки, за которыми она сиживала в испанских или итальянских патио.
— Помню эту забегаловку. Мимо нее ходила в музыкалку. Здесь всегда пил черт‑те кто. Злачное место всегда было… В каких-то ковбойках, каких-то рваных штанах, — и она запнулась. — Стараешься быстрее пройти мимо.
— Нормальные люди, — кисло сказал отец, закинул стопку в рот и покраснел на выдохе. — Сейчас уйдем отсюда.
— Еще полста? — спросила она. Он усмехнулся на слово «полста» от нее и сделал рукой притормаживающий жест:
— Пока… пока нет. Я знаю.
Она удивилась такой сдержанности. Отец меж тем размышлял:
— На набережной тоже хорошее место есть. А, дочь? На ветерке посидеть. Там и шашлычок жарят.
— Пойдем, — быстро согласилась она.
Валентина кидала на них взгляды из-за стойки. За соседними столами косились. Рите хотелось срочно сбежать отсюда, она поскорее расплатилась.
Стало хотя бы прохладнее. Они пошли к набережной, минуя здания в архитектуре русского модерна — бывшие банк, морское училище. От недалекой Волги шел в улицы запах прохлады и тины.
«Хорошим местом» было несколько кривых столиков рядом с жаровней. Узкоплечий чурек[1] ворочал баранину, мешая ее с луком и уксусом. Рита заметила его ногти и содрогнулась. Отец заказал два шампура и водку «Эстерхан». Жарщик принес заказ минут через пять.
«Ешьте, вкусно», — мягким тихим голосом сказал чурек персонально ей, расставляя шашлыки.  Рита смутилась и кивнула, понадеявшись на очистительную силу живого огня, попробовала. Шашлык, правда, оказался вкусным.
Поглядывая в ее сторону от жаровни, чурек обрадованно улыбнулся. Он был как все здесь: припухшее лицо, тенниска — и тут она вспомнила конфетницу. «Ну что, что?» — пропела она в душе с торжеством, снисходительностью, превосходством.
Отец тонко уловил перемену к лучшему в ее настроении, и придвинулся:
«Дочь, ты извини, что я к тебе с таким, но… Я тут должен одному, бильярдный долг. И как я проиграл-то? А этот тоже… В общем, меня теперь в бильярдную не пускают, пока не отдам… Что, дочь? Найдется для отца?»
— А сколько должен?
«Тридцать тысяч», — усмехнулся он. «А не так мало», — невольно подумала Рита. А на конфетницу теперь не хватит, придется звонить в офис, просить, чтобы дослали из Москвы. Ну, впрочем, там есть, не проблема. Да и покупать ли?
«Я Верке-то не могу сказать», — сымитировал отец семейную затравленность. И надо же — Рита явственно почувствовала, что старая ревность побуждает ее немедленно и щедро действовать. «А мы с тобой сыграем?» — спросила она, показывая, что вопрос решен. «Ну так если у тебя с собой есть…», — просветлел отец. У нее было.
Тридцать тысяч в кармане вернули отцу независимость и тонус. Они дошагали до почтамта, свернули в переулок с революционным именем и спустились по лестнице в полуподвальный зал. Из бархатной темноты слева тут же раздалось глухое: «Захар!». Отец шагнул в эту темноту и, вернувшись минуты через полторы, подмигнул ей.
Из пяти столов занят был только один. Огромное зеленое поле массивного стола выглядело непривычно по сравнению с расплодившейся повсюду «американкой». Отец выставил пирамиду и ловко разбил, один шар сразу зашел в дальнюю правую лузу. И пошло: обход стола, натирание мелком, объявление заказов. Отец учил ее давно, но играла она слабо. Он корректировал силу удара, советовал, в какую часть шара направить биток. «У меня прицел сбит», — сетовала Рита, не попадая. Отец в зале преобразился, бил точно, выглядел компетентно, ей просто нравилось чувство, что он ее обучает — хотя бы и бильярду.
На второй партии случилась травма: Рита не пойми как выбила средний палец. Он заныл, играть она больше не смогла. Отец закончил за двоих, и пошел проводить ее ко входу. Они распрощались — он еще оставался играть, с кем-то более ловким, чем она. Этот выбитый палец открыл серию дальнейших мелких неприятностей.

По прошествии десяти дней чувство всемогущества опало и сдулось. Рита схватила помидорную диарею, чем-то уколола большой палец на ноге, теперь распухший в два раза, была зверски исцарапана злой старшей кошкой.
К исходу следующей недели она всё вспомнила: почему здесь она всегда спала днем, прожигая треть жизни; почему весила больше 70 килограммов, почему ее мучили прыщи и понос. Теперь к ней пришло и угнездилось в сердце малодушие. С рассвета она в тоске предчувствовала еще один — нескончаемый в ослепительной световой продолжительности день. Отовсюду ей мерещились холера, дизентерия, кожный зуд и кровососущие переносчики лихорадок. Малодушие выражалось и в том, что уже пару раз, острыми приступами, она желала поехать на вокзал и обменять свой отдаленный в сроках билет на ближайший поезд. На минуту ее охватывал восторг от этой мысли, но потом, во-первых, возвращалась ответственность, а во-вторых, это было физически невозможно: все равно по причине лета поезда катались взад-вперед без единого свободного места. То же касалось и самолетов. Хотя до отъезда было, как до неба, она решила позвонить в Москву приятелю: пусть приедет за ней на вокзал. Ей невероятно хотелось скорее выбраться из этого города, и — сообразно растущему желанию — в ней стала расти нежность к Никите, желание скорее увидеть его из окна вагона, который, как обычно, пробежит мимо встречающих, опять не угадавших расстояния, и толпа хлынет кто вперед, кто назад. Вдруг Никита вырос для нее в рыцаря-освободителя, не шевельнув еще пальцем, просто дав свое охотное согласие встретить ее. Каждый новый жаркий день она вспоминала о прекрасном своем билете как о верном обещании отъезда, дата которого была надежно закреплена; и с новым нетерпением — о Никите. Смутно она понимала, что стремление к нему было скорее страстью к побегу отсюда, но уже труднее могла разделять эти чувства.

Рите приснился сон: победно улыбаясь, она стоит где-то, у какого-то прилавка. Фигура с размытым лицом приближается и несет, крепко держа с двух сторон — Рита улыбается навстречу предмету, протягивает руку, зная, что это конфетница с ее бесподобными формами. Вдруг видит, что прямо ей в глаза сверкает, как надраенная, алюминиевая кастрюлька того же размера. Быстро отдергивает руку, а продавец (должно быть, он!) навязчиво приближает к ней алюминиевую дешевку, с убежденным видом. Рита смотрит с сомнением, на душе — жаба, а все вокруг кивают головами так, что и она уже готова соглашаться. Проснувшись, подумала суеверно: «Хорошо, что я все-таки до нее не дотронулась…»
Добравшись тем же днем до антикварного, она не поверила себе, увидев зияющую пустоту на полке, где раньше стояла конфетница. Продавец посмотрел на ее убитое лицо с некоторой даже насмешкой. Кто мог? Кто в этом городе мог польститься?
— Москвичи купили, — сказал парень, отвечая ее мыслям. — Теплоход приходил, из Москвы, вот вчера и купили.
«Москвичи!» — думала она бессильно, забыв, что сама уже относится к этой категории. «Конечно, москвичи! Умыкнули мою конфетницу, как персидскую царевну».

Через три дня вереница провинциальных событий пришла к своей настоящей кульминации. Ритин билет на поезд исчез, явно навсегда. Легкая дезориентация, всегда сопутствующая потере вещей, — переложила в сервант? убрала в чемодан? завалился за кровать? — прошла быстро. Оставалось признать самое реалистичное: бабка поступила с билетом по формуле «найти и уничтожить».
—  Откуда я знаю? — равнодушно говорила Тося. Потом выкатывала глаза — и грубо:
—  Да ты че? Совсем что ли? Не видела я твоего билета. — Лживость была во всем ее облике, в отведенных глазах, в удовлетворенной усмешке. В том, что бабка не изумилась, не предложила помощь в поиске.
—  Ничего, мама вернется, она тебе билет достанет, у нее связи, — уверенно заявляла Тося, убеждая сама себя. — Нечего и переживать-то!

На Никиту, позвонившего вечером, вылилась вся полнота Ритиного отчаяния.
— Дай мне подумать, что можно сделать.
— Что? Что? — вскричала она с несправедливым раздражением к нему, не понимающему, что она теперь заперта в этом городе. — Я послезавтра должна была ехать, а эта ненормальная съела мой билет!
— Что, прямо проглотила его? — спросил Никита со смехом.
— Не знаю — она, может быть, сожгла. Только это невосполнимо.
— Ну ладно, Рита, я придумал — я приеду за тобой. Завтра утром выезжаю.
Она молчала, не понимая.
— Риточка! — позвал он игриво. — А я тут купил машину. Удачно?
— И какую марку? — спросила она, еще не видя связи с собой. И тут же:
— Что, приедешь за мной на машине?!
Никита засмеялся, открыто наслаждаясь ее восторгом.
— Toyota Crown. А что? — он прикинул. — Часов семнадцать займет, не больше. Это будет хороший первый пробег.
Рита была спасена.

*  *  *

Шикарная лайба просела под арбузами, овощами и рыбой.
—  Слушай, там такие помидорищи! Оранжевые! Как апельсины! Нельзя не купить. Подождешь, да? — радовался северянин Никита дарам плодоносного юга.
Рита, кивнув, сидела и ждала с раскрытой дверью, спустив наружу одну ногу в шелковой брючине над высоким каблуком босоножки, оплетающей тонкую лодыжку и голень. Зная уже, что высвободилась из душных объятий этого города и сейчас оставит его за собой — опять, возможно, на несколько лет, она чувствовала… умиротворение.
Издалека на трехколесном велосипеде в ее сторону по улице не спеша ехала девочка, в коротком летнем платьице, монотонно выкрикивая стишок из двух строчек. В такт кручению педалей девочка раз за разом через паузу повторяла его, а платьишко развевалось. А заходящее солнце окрашивало сзади ее силуэт, расплывающийся в тридцатиградусном мареве. Рита вспомнила рассказ Антониони из биографической книги о нем. В своем старом городе он однажды увидел мальчика на детском велосипеде: тот монотонно выкрикивал, катаясь кругами под дождем: «О, какая любовь! О, какое страдание!» — «Эта сцена осталась для меня фильмом на всю жизнь», — сказал Антониони.
Почти презирающая свою трусость, почти сожалеющая об отъезде Рита вышла из машины, чтобы слышать, что выпевает девочка. Когда та приблизилась, ее стишок стал отчетливее:
Кто сидел на лавочке?
Кто пердел в лавочку?
С помидорами, бережно уложенными в плетеную корзинку, подбежал Никита: «Тебе нужно еще что-то сделать или повидать кого?»
Рита взяла его под руку и сказала: «Едем быстро».

_______________
[1] Чурек — изначально пресные лепешки на Кавказе и в Средней Азии, но в России также — пренебрежительное общее название выходцев из тех же мест. Впрочем, русские жители прикаспийских регионов не вкладывают в это оскорбительного смысла, это в чистом виде определение, атавизм неполиткорректного мира.

 

 

 

©
Юлия Стоногина — культуролог, японовед, евангелист японской креативной экономики. Кандидат культурологии. Публиковалась в журналах «Новое литературное обозрение», «Неприкосновенный запас», «Дружба народов», «Иностранная литература», «Этажи». Соавтор ряда коллективных монографий о Японии, а также собственной книги о культурных особенностях японского бизнеса «Бусидо 5.0: Бизнес-коммуникации в Японии». С 2011 года живет и работает в Токио. Постоянный автор журнала.

 

Если мы где-то пропустили опечатку, пожалуйста, покажите нам ее, выделив в тексте и нажав Ctrl+Enter.

Loading