***
Петрович выбежал на улицу, накидывая по пути свой притёртый халат. Через мгновение он ощутил, как рой бледных снежинок, будто мошкара, зудели на его сморщенной коже. Они впервые появились в этом году, но Петрович ещё не забыл их холодные уколы, словно из леденящего детства.
Он остановился, выставив перед собой дрожащую ладонь. Правда, прохожие вокруг решили не замечать ни Петровича, ни первый декабрьский снегопад.
Петрович постоял несколько секунд, но так и не почувствовал ничего значимого. Сплюнув в сторону что-то типа «су***ля», он увильнул трусцой к ближайшему ликёро-водочному. Слой за слоем, снег быстро замёл его следы.
Альбер
Сегодня умер Альбер. Или вчера. После бессонной ночи, с дурно пахнущим послесловием похмелья, трудно быть в чём-либо уверенным. Как и невозможно вспомнить режим работы магазина: уже стоит выдвигаться, или найдёшь себя в очереди у входа, среди безмолвно молящих о заветной бутылке за закрытой дверью.
Уклоняясь от лезвий рассвета, Петрович застыл взглядом на лежащей рядом коробке из-под обуви. Он по-приятельски двинул в бок бежевый картон, небрежно стянутый лоскутами клейкой ленты. Коробка проскользила сантиметры окрашенной скамейки, отозвавшись глухим звуком обездвиженного крысиного тельца внутри.
Утренний озноб вмешался в споры с судьбой: лучше будет спрятать сделанный наспех гробик в камеру хранения, или очередная бутылка вина уже ничего на самом деле не исправит. Солнце прерывало рассуждения, пробивая лучами траурную ширму тёмных линз. Вместо слёз — солёный пот, вместо литургии — колокольная отбивка разрядившегося телефона, будто призыв: пора выдвигаться навстречу будущему. Стряхнув засаленным рукавом капли с лица, Петрович схватил подмышку гладкую от скотча коробку и зашагал беспорядочной одиссеей к магазину.
*
Сонная кассирша решила не замечать трагедии в картоне. Лишь дежурно возмутилась сбившей все подсчёты фразе «сдачи не надо». Отвинтив прямо у входа дары местного Диониса, Петрович залил свой удушливый уроборос из тоски и жажды крепким ягодным напитком, причём куда больше положенного, до уже знакомой тошноты. Вокруг нехотя проплывали шумные машины, а безмолвные прохожие собирались в необъявленную траурную процессию, и, понуро отводя глаза, сразу же расходились прочь, каждый в собственной печали.
— Что же теперь будет с Эдвардом?
Немолодая уборщица завистливо заглатывала глазами второй подход Петровича к полупустой бутылке. Единственный зритель жалкой панихиды, она довела взглядом его торопливые зигзаги до закрашенной стены подворотни, и, искусно прикончив остатки своей собственной трагедии в пластике из-под минералки, продолжила мести асфальт пройденной повседневности.
*
Петрович настроил свой маршрут под глухой ритм внутри коробки, оставляя позади пейзажи скорбного делириума: ещё не потухшие фонари, уже не цветущая сирень, открытый подъезд, сломанный лифт, восемь лестничных пролётов, первый поворот направо, серебристый ключ.
…Незнакомый глазной проём, чёрная обивка и чужой коврик. Плотно закрытая дверь неожиданно не поддавалась. Не пытаясь совладать с замочной скважиной и не дожидаясь отголосков жизни за недоступным проёмом, Петрович спустился несколькими этажами ниже. Закончив с вином на дне бутылки, он водрузил стеклянный трофей рядом с собой. Подмышкой почувствовалась непривычная пустота. Веки тяжелели от безразличия к утерянной памяти ушедшего вчера. Или не наступившего сегодня. Он уже ничего не понимал. Но одно знал точно:
— Эдвард обязательно справится.
Или нет.
***
Петрович встретил утро привычной папироской, которая вылепила из него древнего философа улицы Автозаводской, в фиолетовой куртке да с растрёпанной метлой. «Хочешь, намету тебе сказку?», — спросил он, и, не дожидаясь ответа, как то обычно и бывало, начал чертить прутьями по асфальту одну метафору за другой.
Это была история про человека, перед которым всегда открывались двери вагонов. Он был прирождённым неудачником: постоянно покупал только скисшее молоко, даже ультрапастеризованное. А однажды решил купить простоквашу — и та тоже оказалась скисшей. Он был из тех, у кого в дождливую погоду ноги мокли даже в резиновых сапогах.
Но зато какое бы место на платформе подземки он ни выбирал, двери всегда открывались аккурат перед ним. Он любил смотреть на людей в туннелях. Люди тоже любили смотреть на людей в туннелях. Все смотрели на людей, и никто — на него. А в пространствах меж станциями к нему прижималась лишь наклейка на стекле, прижиматься к которой, как известно, запрещено.
«Зато двери вагонов открывались прямо перед ним. Всегда, *ля, — повторял Петрович, зажигая философию очередной папироски. — И дело совсем не в везении: он был законченным неудачником. Просто когда-то один вагонный эксгибиционист вы**ал одну немолодую актрису где-то между Пролетарской и Тракторным заводом».
Skandinavik Velvet
Петрович стянул с пошатнувшегося задолго до него шкафа невзрачную коробку. Ту самую, где открытки странных воспоминаний, никому не перечитанные записки, огрызки чужого присутствия, улики якобы прожитого прошлого. И начатая пачка скандинавского табака.
Сама трубка затерялась при переезде. Точнее, Петрович сделал вид, будто забыл её, оставив у порога другого континента. До этого он рассказывал всем, что трубка — чей-то подарок, хоть ему уже давно ничего не дарили, а ту трубку опалённой вишни он нашёл на перекрёстке выдуманных переулков.
Петрович отложил рассыпающиеся от безразличия свечи, отодвинул прах из цветков лаванды и взял в руки потрёпанный карманами кисет, осторожно открыл его и вдохнул цитрусовый аромат, сжимая в пальцах шоколадно-багровые листья табака, которые отзывались подсохших запахом на его грубой коже цвета «colorado».
Петрович не мог решить, что делать с мягкими остатками никотинового дурмана. Он расстелил табачный ковёр на подоконнике, уселся рядом и подумал. О Свете.
*
Саркевич Светлана Эдуардовна. Они нашлись в тот самый вечер, когда Петрович нашёл свою трубку.
Жаркий ноябрь. В чёрных чулках и в твидовом пальто, Светлана Эдуардовна стояла на входе в филармонию и курила Dunhill. Они сошлись на концерте для скрипки Ля минор, взяли в буфете бутылку сухого и остались друг у друга на несколько месяцев. Она готовила ему крепы с черничными тартами, подпевала хрипотцой Сильвии Вартан и элегантно стонала у открытого окна. Вместе они ходили на глупые фильмы, после которых Светлана Эдуардовна неуклюже срисовывала Петровича в деталях.
На второй неделе знакомства она аккуратно почистила трубку и положила её у фруктовой корзины на столике казалось бы уютной кухни. Вечерами она шептала, что трубка — их совместная история, что мол в ней всё и дело. А за утренними чизкейками надоедала Петровичу купить табака.
Через полгода он вышел с трубкой в кармане к табачной лавке. И больше никогда не вернулся.
*
Skandinavik Velvet. Петрович закуривал табак на лавочке парка после мозолистых смен, жадно пыхтя для безразличных звёзд.
Летним днём он, пропахший дымом, заглянул в библиотеку, где взял томик португальских рассказов, переписав карандашом на обложке неприметное объявление: «Клуб литераторов». Уже в следующую среду Петрович зачитывал в бездне читательского зала свою первую выдуманную историю про Марию, которая жарила блины и подпевала Эдит Пиаф в открытую форточку. Истории про Юлию в бежевой дублёнке и Наталью в театральном буфете были ничем не лучше, однако ему по привычке аплодировали. Петрович всё понимал, но продолжал улыбаться в ответ.
После он записался в автошколу. Инструктор нехотя учил его вождению, а Петрович с энтузиазмом показывал, как наслаждаться трубкой не в затяг. После очередной пересдачи они напились в баре дешёвыми коктейлями. Петрович зачитал ему свою сказку про Настасию, а инструктор Дима показал на экране телефона собственные зарисовки тушью и клялся, что бросит всё и уйдёт в мастерскую, бросив на чай бармену смятые купюры.
Не научившись кататься на велосипеде, Петрович полюбил катамараны. Раз в месяц, воскресной ночью, он крутил педали до центра водоёма и пускал дым по тихой водной глади, подмигивая неизменно счастливой луне.
В декабре он сел в самолёт, нарочно оставив не забытую трубку. Чтобы больше никогда не вернуться.
*
Перекладывая табачные листья в лучах подоконника, Петрович подумал о Свете. О пальто, которое ненавидел. О скрежета прокуренного голоса. О неказистых рисунках, скомканных где-то на дне коробки. И о трубке, которую она так и не попробовала.
Ветер за окном гнал солнце к закату. Петрович поднялся, включил ноутбук в неуютной кухне и открыл не отвеченное годами сообщение. Ещё раз вдохнув табачный аромат с липких пальцев, Петрович неторопливо напечатал:
«Всё хорошо. А как Ваши дела?»
Это простая история и простой у неё смысл
Декабрь 1994. Аника мирно спит в кроватке родильного отделения на ул. Гагарина. Схватки точно по плану и быстрые роды. С именем наспорились: первый ребёнок. Думали назвать Александрой, но остановились на Анике.
Из первых лет в памяти не отложилось ничего, кроме улыбок, тёплых шарфов и запаха макарон с вареными сосисками.
В детский садик, прямо у дома, обычно отводила бабушка, а забирала мама по пути с работы, почему-то всегда счастливая. В детском саду было много пластилина и красок. Ещё там кормили молочным супом, укладывали спать в обед, а на улицу выводили парами. В паре Анике достался Никита, только Никита не достался никому: однажды она призналась ему, что он ей нравится. Никита тихо прошептал в ответ: «Иди в жопу», и больше ни с кем в пару не становился. После садика они не общались, но Аника придумала, будто он умер от рака кожи, потому что его «в жопу» было действительно больно и осталось с ней навсегда. По крайней мере, уже тогда она поняла, что дальше будет непросто.
Но не сразу. Для начала лучшая в городе школа, где Анику любили, хвалили, вручали грамоты и отправляли на олимпиады (область по беларусскому языку и республика по литературе). А потом отправили в престижный университет. Она металась где-то между психологией и философией, но выбрала журналистику. В конце первого курса взяла у себя интервью о том, что мечтает стать порноактрисой. Интервью напечатали и похвалили за широту взглядов и за чуткое раскрытие образа героини Александры. Но грамоты не дали. После чего Аника пропустила все экзамены, побрила голову налысо и поехала домой. Мама не задавала лишних вопросов, папа взялся варить макароны (рожки) со свиными сосисками (в микроволновке), сестра подарила альбом и цветные карандаши. Впереди был год, чтобы сделать визу и подготовиться к вступительным экзаменам. Но понадобилось целых два года, чтобы поступить. Ведь Аника решила рисовать.
Поначалу было тяжело: чужая страна, чужой язык, чужая ты. Но с первыми бутылками вина и кислотными вечеринками Anika расслабилась. Ближе к очередному утру, на крыше общежития, к Anice подошла Berenika и призналась, что любит её, на что Anika отрезала: «Idź do dupy». Через несколько лет Berenika повесилась. Anika даже лайкнула ту запись в фейсбуке, но никак не прокомментировала. Ведь после колледжа они не общались, хоть стоны Bereniki помнила до сих пор. Правда, путая со стонами всех остальных.
Домой Аника вернулась бакалавром sztuk pięknych, с розовым каре и ужасной татуировкой. Работать пошла то ли в магазин, то ли в кафе, уже сама не помнит. Там и познакомилась с Даником. Он ухаживал, помогал деньгами, говорил про будущее. Но пожениться не успели, а рисковать Аника не хотела: послала Даника в жопу, на интервью в посольство поехала одна, и в магазинчике на ul.Piękna закупилась красками на все отпускные. В Варшаве провела три дня, потом ещё две недели дома, где мама с папой не задавали никаких вопросов, а сестра жарила в слезах куриные сосиски. Улетела сразу же, точно по плану, прислонившись в дрёме к стеклу иллюминатора.
Anika уже третий год не была на родине. Только недавно смогла наконец снять для себя отдельную студию в полуподвале. Ей тяжело: чужая страна, чужой язык, чужая она. Но работа в ночном клубе нравится: разносить подносы уже привыкла, а в перерывах может рисовать грустных посетителей. «Ніби з картин Пікассо», восторгается Олександра. «Go fuck yourself», отшучивается Anika. После чего они вместе садятся на оранжевую линию, где Олександра мирно спит на Anika’s плече. Всматриваясь в отражения похожих станций, Anika снова задумывается, где она будет отмечать свой день рождения. «Fuck, 27 лет! Kurwa-бля, 27!» Anika поправляет на плече уставшую Олександру и легонечко целует её блестящие волосы. Сама она уже давно носит вишнёвые косички.
Это простая история prostego życia, totally!
Narghile
Петрович неуклюже подмигнул собственному отражению в тусклой витрине.
Глянец ночи обдувал нервно отутюженную рубашку. Чёрные бриджи умело скрывали простиранную седину штанин. Начищенные туфли прятали отблески прошлого (пропущенная свадьба и четверо похорон). Туманность пёстрой бабочки добавляла гармонии в целом уставшему виду.
Для уверенности Петрович спустил тёмную оправу на неровность переносицы. Стряхнув с виска остатки геля с кроплениями пота, он переступил порог под мерцающей вывеской Narghile bar, окунувшись в адажио дружеских разговоров на фоне ритмичного монолога настенных колонок. Красивые пары, весёлые компании, притягательные одиночества — никому не было до него никакого дела, хоть каждый настороженно охранял украдкими взглядами входную дверь. Сделав несколько неверных движений, Петрович выбрал для себя неприметный столик в углу, под тёплым гулом тусклого бра. Просочившись вялой апатичностью через зал, он занял случайный из двух стульев, придерживая осанку в ответ на дежурное «что пожелаете».
— Кокосовый ликёр, — не тревожа лакированного меню, Петрович приступил к желаниям ночному джину на неполную ставку, в клетчатой рубашке и с притягательной небритостью. — Двойной эспрессо. И кальян, пожалуйста.
— Яблоко, цитрус или виноград? — уточнил последнее желание кельнер с дьявольской улыбкой.
— Цитрус, — не мешкаясь загадал Петрович, отправляя юношу обратно в волшебную лампу барной стойки.
Закончив с ритуалом заказа, он снял уже не обязательные очки, переместился на стул напротив, с видом на шумный интерьер, и достал из кармана кошелёк с гладкими купюрами вчерашней пенсии, которая, как казалось в юности, так непостижимо далеко, но вот она, рядом, узкой стопкой в потёртой чёрной коже. У края стола расположился остро заточенный карандаш и блокнот, исписанный будто бы прожитым. Открыв свежий разворот, Петрович начал изучать окружавшие его мизансцены: наигранный смех, незаметные движения ног, жесты интересных историй, томные взгляды в никуда, глубокие вдохи и дымные выдохи, вибрации стаканов и па сменяющихся посетителей: парочка влюблённых, компании студентов, приятели давно ушедшей юности и будто бы верные подруги.
Петрович даже вроде улыбнулся, сам не поняв, чему именно. Но точно не появившимся из ниоткуда ликёру, кофе и греющейся чаше на позолоченной шахте. Пригубив кокосовое послевкусие, он продолжил горьким и казалось бы бодрящим двойным эспрессо. Выдержав нужную паузу, Петрович несколько раз глубоко вдохнул через мундштук. Голова тут же закружилась, пространство мгновенно размылось, замкнувшись на кончике грифеля, который уже начинал царапать страницу началом действительно интересной истории:
«А потом троллейбус захохотал…»
Never have ever
Снова уехать в запланированный отпуск.
Ходить по улицам чужого города удивлённой туристкой, заглядывать в местные кафешки на сытные ланчи, а вечером наслаждаться набережной с коктейлями и шоколадным мороженым. Раскидать мелочи уличным музыкантам, завести мимолётные знакомства, не боясь их упустить. Попозировать на фоне всем известных достопримечательностей. Правда, у Аники было бы строгое правило: не постить фотографии по соцсетям, а собирать по возвращению домой своих друзей на просмотр снимков под истории и впечатления. Чтобы как раньше, пусть все альбомы теперь на экране телефона. Но подарков Аника никогда бы никому не покупала. Она брала бы что-нибудь в лавочке у дома, придумывая, будто привезла всё то из путешествия.
А ещё сидеть до глубокой ночи в местном баре.
Попивать лонги на выбор бармена, милого мальчика в фланелевой рубашке. Уже на втором коктейле захотеть его, по пути из комнаты «all genders». Но желание перебьёт седой дедушка у стойки, выложив Анике мемуары из собственных ошибок. Аника после полуночи обязательно бы станцевала между столами под любимую песню с милой незнакомкой, а позже они бы целовались у двери, решая на вдохе, к кому пойти. И потом, приятным солнечным утром, она бы возвращалась грязными вагонами метро к себе домой, в обнимку с сонной улыбкой.
Или устроить семейный пикник.
Собраться в очередной раз родными, позвать самых близких друзей. Наиграться в игры, в которые никто толком не умеет играть. Отец будет готовить всё вкусное на гриле, мама будет обгарать на раскладном стульчике, оставляя нетронутыми лишь силуэты огромных солнечных линз. Аника поплакала бы с другом детства о прошлом, не обращая внимание на назойливых комаров. Все вместе провели бы закат, а потом сорвали бы голоса под укулеле с импровизированной перкуссией. Ночью — детские эксперименты с маршмэллоу. У Аники была бы двойня: мальчик Доминик и девочка Доминика.
*
Игра, в которую она постоянно проигрывает.
Жизнь, которой никогда не будет.
Never have Anika ever.
Зелёный мармелад
Жизнь Петровича уже давно походила на зелёный мармелад. По крайней мере, это он так решил. То ли яблоко, то ли манго, но скорее всего со вкусом смолистых еловых иголок, да с хрустальным кроплением скрипучего сахара. Жуёшь — застревает между зубами, рассасываешь — приторно, а глотая целиком — ничего не чувствуешь.
Но как об этом написать?
«Моя жизнь — форменный (перечёркнуто) формовой желейный (перечёркнуто) мармелад, зелёный, как сосна (всё перечёркнуто)».
— Надо было брать желатинки, — отредактировал себя Петрович. Отпил совсем немного и закусил последней долькой, красного цвета, «точно саперави». А сахарные остатки на дне пачки скормил ржавой урне. После вырвал исписанную страницу, обтерев липкие пальцы, и продолжил.
форменный
Петрович с детства не любил мармелад. Он и выпивать с детства не любил, с того самого застолья, когда бородатый мессия, дядя Юра с шестого этажа, превратил стакан с водой, схваченный в суматохе взрослых споров со стола, в нечто жгучее, противное, но нельзя подавать вида, чтобы не наругали.
Стоит ли об этом писать?
Вычитав на чистом развороте еле видимое «мармелад», вдавленное вычеркнутым предисловием вырванной страницы, Петровичу пришлось вырвать ещё несколько листков, пока наконец не добрался до нетронутой линованности.
желейный
Была история про прикосновения. Ну, как история. Лишённый родительской тактильности, Петрович окончательно огрубел шрамами после юношеского кожного взросления. Лишь изредка ему удавалось насладиться чужими прикосновениями. У парикмахера, когда тот говорил повернуть голову, а Петрович специально не двигался. Либо в больнице, если не под общим наркозом. Свою древнюю кошку он заглаживать до жутких приступов аллергии, и ничего не мог с собой поделать.
Но разве интересно об этом писать?
Петрович наслаждался приятными прикосновениями мягкой обложки цвета махровой сажи. Закрывал и снова открывал блокнот, придерживая его снизу ладонями.
мармелад
Истории про будущее. Выученные языки, танго на крыше панельки, альбомы путешествий на край путеводителя, шалаш на ветках мыса, кукольный театр, портреты акрилом и пишущая машинка в тени грушевого сада.
Возможно ли написать проигранную сказку?
Петрович отмечал свой юбилей бутылкой ненавистной водки, закусывая ненавистным мармеладом. Единственный подарок — линованный блокнот в чёрной обложке — Петрович купил в ближайшем китайском магазинчике, $5.99. С центом на сдачу, почему-то канадским, где листья клёна и Королева, 1974 год. «Почти ровесники», проглотил с тоской Петрович.
как сосна
В-общем, писать было не о чём. Так и сидел ненавистный Петрович в ожидании своего навсегда ушедшего автора, подкармливая грустью лиловое солнце над горизонтом.
2042
От асфальта несло тёплым молоком с янтарной пенкой луж. Аника быстрым шагом перечитала с экрана телефона: «Pineapple juice sang along convulsively at the bottom of the glass. Lilac lipstick…»
— Как же всё это жалко, — резюмировала вслух Аника и тут же удалила запись с подписью «Oizys».
С детства у неё ничего не получалось с дневниками. Свой первый дневник в тонкой тетрадке она, как и все, писала будто бы для мамы. Однако мама никогда его не искала, чтобы украдкой прочитать. Дневники для мальчиков тоже никого не интересовали: мальчикам всегда было интересно что-то другое. А для себя привычно ничего не выходило. Если только не считать дневника сроков годности.
Её лицо украшали бы разводы от пота и слёз, но она так и не научилась прятаться за косметикой. Ненужные атрибуты взрослой жизни, как и прятаться за сигаретами да в семейный отпусках. Не украшенная ничем, кроме мятого цветочного платья, она ворвалась в безлюдный подъезд, поднялась вверх по крутой лестнице и тихонько открыла входную дверь. Защёлкнув замок изнутри, Аника стянула с себя белоснежные кеды, вытерла ладони об лепестки ромашек на нетронутой талии и присела под одинокий свет кухонной лампы, комфортно поджав холодные ступни.
Часы отсвечивали 1:27.
Аника резко вытянула пробку из бутылки сухого, давясь свежим послевкусием вечера: ананасовый сок, громкая музыка, блуждающие взгляды. И ни единого сказанного слова.
Аника опрокинула залпом первый бокал, открыла тетрадку в клетку и пробежалась глазами по начертанной от руки таблице. Найдя нужную дату с записью «Пройдусь слаломом по клубам», она перечеркнула написанное тонкой красной линией и приписала рядом: «Ушла из первого клуба через час».
Наполнив следующий бокал, Аника впечатала спину в холодный металлический стул. Пространство стянулось еле слышимым гулом холодильника. Аника начала медленными глотками перечитывать просроченные планы из потёртого дневника.
Йогурт, 19 декабря. «Приготовлю черничный рулет» «Снова переезжаю».
Багет, 31 декабря. «Встречу новый год в компании друзей» «Заснула в 10 вечера».
Нут, 6 марта. «Начну учить итальянский» «До сих пор не разговариваю на английском».
Кесо Бланко, 12 апреля. «Схожу на концерт» «Ревела, тошнила, никуда не пошла».
Киноа, 28 мая. «Сниму студию» «Поссорилась по скайпу с родителями».
Вафельные трубочки, 25 ноября. «Возьму с приюта собаку» «Поменяла мышеловку под холодильником».
Камбуча, 3 февраля. «Научусь кататься на коньках» «Заболела. Антибиотики. Одиноко».
Яблочный пирог, 15 июня. «Накурюсь в вечернем парке» «Напилась в ванной. Тошнит».
Бутылка опустилась ниже линии невозврата. Слёзы неконтролируемо стекали то в бокал, то на белые лилии ситцевого платья. Аника взяла в руки телефон и судорожно напечатала: «What a pathetic!» И подписала: «Oizys». Откинув погасший экран прочь, она ухватилась дрожащей рукой за остатки вина, но не рассчитав движений, забрызгала красной сухой рекой никем не тронутые хризантемы на груди, пролив устье на странице с выверенной надписью:
Мерло, Калифорния, 2042 год. «Умру с бокалом у океана».
Часы мерцали 2:42.
Lascia ch’io pianga
Солнце щебетало утренним холодком, раскидывая свои слепящие кудри по крышам проспавших малоэтажек. Отблески лучей, словно мотыльки, застряли в паутине листвы, оседая слепящими коконами в выемках тротуарных плит да на каньонах рельефных морщин. Струны икроножных мышц удерживали виртуозную позу Данте тихих окраин. И лишь танцы глазных яблок под ритм дрожащих век нарушали идиллию застывшего памятника из плоти и памяти. Артерии потрёпанных наушников вырисовывали на мятой футболке кривую аорту из теней. Грубые вибриссы ровным диапазоном впитывали клубы кофейно-никотинового завтрака в минорном сопрано. И как-то само собой вырвалось еле беззвучной сухостью губ непонятное «e che sospiri la libertà», плавно выводя элегантностью пальца крещендо в тихом одиночестве глухого переулка. Вытянув остатки табака из дымной баттуты, Петрович выдавил из себя столь многозначное «гх-гх» метрономом осипшего баритона, соскальзывая тремором руки на кнопку «repeat» разбитого экрана.