Цикл кратких критических эссе
Музыка смыслов
Самая значимая книга, прочитанная мной в Великий пост — последний прижизненный сборник Владимира Курносенко (1947 — 2012) «Жена монаха», состоящий из трёх повестей, рассказа и ещё одного произведения, никак не укладывающегося в строгие жанровые рамки. Виртуознейшее сочетание восточной философской поэтики с исповедальностью собственных «горестных замет» сердца — «Этюды в жанре хайбун». «Что такое — талант? Трудно определить, если точно. Острота восприятия, претворяемая в душевных недрах во внешне неожиданное, но вызывающее внутреннее твоё согласие творчество…»
Здесь — именно такой случай.
«Сперва как врач-хирург, затем — как литератор, он понял очень простую, но многим и многим людям недоступную истину: прежде чем сделать операцию больному, надо самому почувствовать боль человеческую. А задача врача и вместе с ним литератора — помочь убавить боль и уменьшить страдания человека», — так напутствовал молодого, но уже умудрённого автора живой классик Виктор Астафьев. Однако наследует Курносенко не Астафьеву, а куда больше Достоевскому и Лескову. По следам первого он входит в неразрешимые глубины бессознательного, притом нарочно отказавшись от сюжетной остроты, даже в тех случаях, где она естественным образом назревает. Со вторым же его роднят яркое словотворчество и извлечение важнейших смыслов:
«Вера «догадалась» про небеса… Небеса — «не-бесы». Верные, не предавшие Бога ангелы, серафимы и херувимы. Не захотели идти в помрачении за гордым, взбунтовавшимся сыном Зари, не пали, не отпали, иначе говоря… и вот остались небесы.
Или — ещё лучше — про обезьян. О-без-«я»-ны. Существа, лишённые «я». Потрясающе!»
Или:
«– Тверезый человек как человек, а выпьет — чистая облигация!»
Главные персонажи книги — особенно санитар Чупахин из лучшей повести «Прекрасны лица спящих» — сочувствующие наблюдатели с поразительной чуткостью к душевной красоте и неповторимости каждого мига: «один из тех бесценно-редкостных разговоров, когда взаимосимпатия не мутит и не рушит, а, наоборот, сберегает для мужчины и женщины музыку смыслов». А вот через музыку — взгляд сквозь временные телесные покрова: «лица, лики у них — Серафимы, Ляли и Веры — становятся доверчиво-детскими, странно схожими, как будто они и вправду сейчас, поющие, не обыкновенные грешные женщины, а зовущие, увлекающие за собой — туда, в горний прекрасный мир — ангелы-небесы».
Потому как после любого падения у них находятся силы взлететь.
Балабанов в Глухом Яру
Дебютный роман зрелого ярославского поэта и художника Владимира Перцева «Гори, гори ясно» оставляет, скажем так, многогранное впечатление. Чувствуются наблюдательность, знание провинциальных реалий, ЧП и драм районного масштаба, знакомство с бытом людей разных социальных слоёв, их привычной болью и новыми тревогами — это, безусловно, важные опоры для писателя. Считывается созвучие вымышленного Глухого Яра и вполне реального городка Гаврилов Ям.
Наблюдения порой завораживают: «Большую часть времени она сидела неподвижно, сложив ладони на коленях, но когда начинала шевелиться, то, обладая невероятной пластичностью тела, приходила в движение сразу вся, как бы перетекая из одного положения в другое». Побуждают взгрустнуть: «Ленка прильнула к стеклу, смотрела и тихонько махала ему одними пальчиками». Или же приглядеться: «за окном гуляло солнце, заныривая в мягкие осенние облачка, наполняя их мягким янтарным сиянием».
В книге показана мозаика реальной жизни при постепенном развитии, чаще всего без выраженной кульминации. Проходят вполне узнаваемые люди: и одни живут себе дальше как жили, другие сменяют пару жизненных обстоятельств, третьи даже погибают. Но куда труднее распознать в них некую сокровенную частицу себя, не просто соприкоснуться, а — сжиться.
Усиливает этот дискомфорт то обстоятельство, что в одном тексте по соседству присутствуют разные персонажи по имени Алексей Алексеевич, Лёша (из полиции), Лёха Скоба (из бандитов) и вдобавок Лёшка-сын, Марина взрослая и девочка Маринка, Анна и Анька, Люба и Любаша, Полковник (прозвище) и полковник по званию, а также девочка Дашка и её пёс Пашка. Короче, бедолаге-читателю совсем немудрено в них заплутать.
Название романа не только содержит цитату, но и выглядит призывом к действию. Однако позиция автора скорее созерцательна, чем деятельна, и у героев случаются лишь редкие всплески возмущения «свинцовыми мерзостями»:
«– Погоди-ка, — прервал его Полковник, — да у нас с девяносто первого года вся Россия такой мразью облеплена. Такие есть крокодилы, не этим чета. Всю страну донага раздели, сидят на нас верхом и ножки свесили. С этой мразью что ты предлагаешь делать? Дустом её посыпать с самолётов?»
Именное в прямом смысле оружие — пистолет «Макарыч» — извлекло из памяти фильм «Макаров» с Маковецким. Финал же отчётливо напомнил Балабановского «Кочегара»: там и тут офицер в отставке выходит мстить за дочь/друга своим бывшим нанимателям и несостоявшимся хозяевам жизни. Будущему же предстоит отстраиваться на пепелище.
Акварельный роман
…Именно это определение пришло мне в голову, как только дочитал финальную страницу переиздания «Посёлка на реке Оредеж» писательницы и переводчицы с японского Анаит Григорян.
Кстати, книга долго маскируется под длинную повесть про многодетную семью (в прямом смысле — семеро по лавкам) с точки зрения старшей сестры Кати, по фамилии и характеру прозванной Комарицей. На дворе 90-е почти без их привычных атрибутов: бандитских и ментовских разборок, «новых русских» с огромными мобилами и бешеными бабками и даже без челночников, курсирующих за границу и обратно за товаром. Здесь в посёлке время течёт по-своему, все делятся на дачников и местных, а у детей свои ценности: «жувачки» со вкладышами, знание местности и умение хоть изредка избегать наказаний за реальные и мнимые проступки.
При этом, по формальным признакам в «Посёлке» немало «чернухи», договариваться словами не принято: в случае непонимания или неодобрения запросто прилетают затрещины, да и настоящие избиения никому не в диковинку. Дети боятся родителей, а женщины — своих мужчин.
Взросление — вроде бы желанные возможности и сила, а старость — мудрость и авторитет, но каждого, кто вдруг задумается, что с ним будет, они внутренне страшат.
Никакие конфликты — похоже, принципиально — не разрешаются окончательно. Однако про героинь, с которыми успеваешь сжиться (и куда меньше про героев) продолжаешь думать после прочтения: как они там? Найдёт ли своего мужчину Олеся Иванна? Пошлёт ли Бог ребёнка поповской жене Татьяне? Выздоровеет ли маленький Саня?
Не вся книга написана поставленной и уверенной рукой мастера, попадаются стилистические сбои, штампы тоже проскальзывают (например, не слишком достоверно выглядят взрослые речи в устах четырёхлетнего заболевшего Сани или разговор с Костиком), а персонажи могут вдруг надолго «потеряться». Но вот прямо на наших глазах рождается и проявляет себя романная структура: раскрываются внутренний мир, предыстории, боли и надежды персонажей, которые никак не могут быть известны Кате. Это не привычные сюжетные линии, поскольку нет сюжета с кульминацией, но переключение внимания и погружение в заботы других происходят. И нежными акварельными мазками автор высветляет время, людей, их заблудшие в тупик судьбы и не нашедшие красивых способов выражения искренние порывы.
Это и есть любовь
Сборник коротких и очень коротких рассказов Марии Косовской «Люба, исполняющая желания» (2024) — из нового «самиздата». Это современные книги, которым не удалось добиться благосклонности издателей и пробить цензурные препоны, привычно объясняемые отсутствием «коммерческого потенциала». Тогда приходится прибегать к помощи платформ, самой известной из которых и является Ridero.
Однако, на мой взгляд, коммерческий потенциал (помимо художественных достоинств) здесь как раз присутствует. Это почти идеальная книга в дорогу. Нужна история на одну автобусную остановку? Пожалуйста! Хотите рассказ на три-четыре станции метро? Легко! Целого же раздела книги хватит, чтобы с удовольствием добраться в электричке, например, от Москвы до Звенигорода. При этом бо́льшая часть собранных текстов ничуть не посты из соцсетей, разрешённых или запрещённых, а полноценные художественные произведения, в которых главное — искренние чувства в жизненных обстоятельствах, приправленные доброй или язвительной иронией.
Вот эпизод из холодной (или даже ледяной) войны хозяина со своим питомцем: «Муж прижимал кота ко дну ванной, поливая его из душа. Кот, придавленный, но не сломленный, воротил под струями воды морду и так исподлобья смотрел на Ивана, что было понятно — презирает.
– Он не сопротивляется, скотина! — орал Иван. — Специально бесит меня!» («Котоиваномахия»).
Однако любая война должна закончиться миром. Каким он станет для этих двоих?
Или же лиричный момент из заглавного рассказа книги, в котором несложно разглядеть современный парафраз фильма «Служебный роман»: «И я поцеловал Любу. Губы её пахли пряником, как и сама она. А ещё мандаринами, морем и слегка виски. Странно, вроде она шампанское пила. Как это в ней смешались мои любимые запахи?»
Почти в каждой истории присутствуют интимно-исповедальные знакомые каждому, но неудобные для публичного разговора подробности. Похоже, дело в том, что: «у меня талант нечаянно задавать такие вопросы, на которые незнакомый человек вываливает на меня сокровенное», и в смелости автора, конечно!
Персонажи Косовской оказываются в самых разных ситуациях, порой таких, что «хочется накрыть свой богатый внутренний мир внутренним медным тазом и посидеть немножечко в тишине», однако жизнь продолжается и, если хорошо присмотреться, в ней всегда есть место Любви.
Вечность в горсти
«Ну, стихи… ну, хорошие… А зачем про них говорить-то?» — примерно такой часто представляется позиция многих современных критиков. И вот постоянный автор ряда «толстых» журналов Илья Оганджанов, выпустивший за два десятка лет три поэтических сборника и книгу прозы, вниманием совершенно обойдён.
Возможно, дело ещё и в том, что драматичная внутренняя реальность в сборнике «Бесконечный горизонт» подсвечена практически без видимых примет современной жизни, каковыми могут считаться разовые упоминания «компьютера» или «электронной ночи». Напевность близких к совершенству строк и ясное понимание тщетности и обречённости напоминают о преемственности Георгию Иванову. И потому «столик парижского кафе» как обозначение внутренней эмиграции здесь куда более ожидаем.
Дым над лесом, над домом моим
над золою двадцатого века
Поэт стремится к максимальной сжатости мысли, часто избирая восьмистишия. Квинтэссенцией повторяемых и углубляемых (всё тех же, но всякий раз разных) образов стало стихотворение:
Недвижен воздух. В синеве бездонной
бездомные гуляют облака.
Взволнованно, рассеянно и сонно
шуршат и шелестят дожди, снега.
И догорает пламя листопада,
и пробивается сквозь ветви лучик ада.
Дожди, дожди. Снега, снега, снега.
Вчера, сегодня, завтра, на века.
Облака, дожди и снега появятся ещё во многих стихах Оганджанова. Отмечу, что сдержанность и лаконизм в них порой чрезмерны. Это уже краткость оборванной песни. Зато стихи с более продолжительным дыханием, на целую страницу, и даже переходящие на следующую, выглядят более выигрышно. Именно в непозволительно длинных для наследника Г. Иванова стихах читательская душа устремляется ввысь, одновременно трудясь над мыслью и отдыхая в красоте строк:
Когда-нибудь мы долетим до Солнца
за два советских трёпаных червонца
на борт возьмём и горца и чухонца
И в этом моменте (но не только в нём) сквозь отсылку к советской истории сам собою возникает силуэт «нашего всего» Александра Сергеевича…
«Как банально, как больно увы», — поэт пишет, конечно, не только про соседа «Дядю Колю», но и про весь тот драгоценный человеческий «сор», который неизбежно преображается в стихи.
Не политик, но диктатор
Наглядная история стремительного взлёта и столь же быстрого падения «Верховного правителя России» адмирала Александра Колчака (1874 — 1920) в девяти его «Протоколах допросов» Чрезвычайной следственной комиссии зимой 1920 года. Книга, обрамлённая славословиями как всему Белому делу, так и лично адмиралу, странным образом вышла в серии «Фронтовой дневник», при том, что это вовсе не дневник, а надиктованные воспоминания и посвящены они, в большей мере, вовсе не фронтовым делам. Правда, и романтики здесь немного. Колчак (особенно вначале) стремится выглядеть энергичным и убедительным: «меня выдвинула война — я был слишком маленьким офицером, слишком маленьким человеком, чтобы иметь соприкосновение вообще с какими-нибудь высшими кругами… и потому непосредственных сношений с ними не мог иметь по существу».
В 1917 году между революциями он — на тот момент отставной командующий Черноморским флотом, казалось бы «сбитый лётчик» — отправляется с военной миссией в Америку и лично встречается с президентом. «Нам предоставлен специальный вагон, что мы являемся гостями американской нации, и чтобы мы не беспокоились ни о помещении, ни о средствах передвижения, так как всё это берёт на себя американское правительство».
Чуть позже заявляет: «Никаких решительно определённых политических целей у меня нет». Такая «решительная неопределённость», точнее, сочетание внешней решимости и сущностной неопределённости и становится главнейшей чертой его краткого правления. «Раз они заявляют, что они со своими войсками выступят, то я своими жалкими средствами что же мог сделать? Я примирялся с этим как с временным явлением, надеясь, что я со временем разрешу этот вопрос» (о японцах) / «Мне никто этого не докладывал, и я считаю, что их не было» (об истязаниях) / и наконец: «наладить судебный аппарат было совершенно невозможно».
Итак, доклады не доложили, донесения не донесли, ленты с текстом переговоров в голове не удержались. Чуть не в половине спорных случаев оказывается, что Колчак не помнит, не знал раньше или же сказанное для него — совершенно новая информация.
В финале, словно в остросюжетном романе, выясняется, что заместитель председателя Иркутской губ. ЧК Константин Попов годом ранее чудесно спасся от неминуемого расстрела благодаря тяжёлому заболеванию сыпным тифом. Всех остальных выведенных из тюрьмы заключённых конвоиры расстреляли «при попытке к бегству». Формальный допрос оборачивается личным противостоянием, и уже в ходе безнадёжных отпирательств адмирал выглядит припёртым к расстрельной стене.
Дерзко и радостно
Едва взяв в руки на арбатском развале и пролистав книгу Джорджа Сондерса «Купание в пруду под дождём» (в переводе с английского Шаши Мартыновой), я физически ощутил, что вряд ли смогу надолго от неё оторваться, пока не прочитаю и не изучу целиком. Автор — рассказчик, романист (лауреат премии Букера-2017 за роман «Линкольн в бардо») и автор курса по русским классическим рассказам, который он уже много лет ведёт в Сиракьюсском университете: «цель — помочь ученикам обрести технические средства, которые помогут им дерзко и радостно стать самими собой». Кому же этого не хочется?
При этом желающих научить много, а тех, у кого реально есть чему поучиться, на порядок меньше. Важнее всего здесь — практический опыт писателя, а не голого теоретика от литературы, опыт того, кто преодолевает «заведомо ложное умозаключение, что искусство есть некое отчётливое намерение, уверенно претворяемое в жизнь». Того, кто сам немало спотыкался, вольно и невольно подражал, пока не пришёл к собственному стилю. «Писатель способен выбрать, о чём он пишет, — говорила Фланнери О’Коннор, — однако не может выбирать, во что ему под силу вдохнуть жизнь».
Сондерс буквально в прямом эфире вчитывается в рассказы Чехова и Тургенева, короткие повести Толстого и Гоголя (их полные тексты включены в книгу), прикасается к явным и выявляет некоторые тайные смыслы, а также походя открывает свой новый жанр благодаря необычному совмещению и качественному улучшению нескольких старых. Он сочетает мудрую пристальность взгляда («В слабом рассказе — или в ранних черновиках — писатель не вполне понимает природу создаваемой энергии, пренебрегает или злоупотребляет ею, и она рассеивается») и самоироничную подачу («Но какое же это удовольствие — хоть ненадолго, хотя б на странице, оказаться чуть меньшим балбесом, чем обычно» или: «Чувствую себя эдаким нашёптывающим комментатором на игре в гольф: «Антон Павлович приближается к завершению рассказа. Верн. Сильный момент!»») Таким образом здесь приоткрывается закулисье литературного мастерства: его нелёгкой ноши и великой благодати.
Один из главных выводов, помогающих настроить собственную писательскую оптику таков: «Разница между великим писателем и хорошим (или хорошим и плохим) — в качестве мгновенных решений, совершаемых по ходу работы». Создание, публикацию, перевод и моё прочтение этой книги я оцениваю как серию бесспорно качественных и верных решений. Кажется, единственный значимый недостаток книги — неброское и плохо запоминаемое название. Но с ним не так уж сложно примириться.
Вина невинности
Роман американца Дэниела Мейсона «Зимний солдат» экзотичен и, казалось бы, чрезмерно эклектичен. Одновременно роман врачебный, исторический, антивоенный, любовный, натуралистичный в деталях и внимательный к целомудренным чувствам. Это роман воспитания и роман искупления. Будто Булгаков вернулся спустя сотню лет, чтобы изложить «Записки юного врача» глазами венского поляка Люциуша, занесённого войной в зимние Карпаты, где «холод убивает любого, кто не двигается».
Кто описывал Первую Мировую сквозь призму австро-венгерского взгляда? Сразу вспоминается Гашек с бессмертным Швейком. Были, конечно, и другие авторы, но они не столь значимы. И вот современная и при этом детально проработанная книга, неторопливая и по-хорошему старомодная. Автор врач может нам многое рассказать о медицине того времени и о медицине вообще, порой избыточно увлекаясь подобными экскурсами.
Однако в итоге получилась цельная, достоверная, разноплановая и чем дальше, тем более увлекательная история с яркими и глубокими сценами, от которых не отказались бы и классики прошлого, включая упомянутого на страницах романа Генрика Сенкевича. А сразу три ярких женских образа на одну новую книгу — уже весомое основание, чтобы её прочитать. Главный же герой — увлечённый и талантливый медик, чувствующий своё призвание и вначале сильно сомневающийся в себе: «До конца второго года у них не было экзаменов, и поэтому только в третьем семестре, холодным декабрьским днём, явился намёк на то, что он обладает, как написали в его годовой аттестации, «необычайной способностью воспринимать то, что находится под кожей»».
Русские (прежде всего казаки и другие кавалеристы, участвовавшие в Брусиловском прорыве) показаны глазами героя. Для него они — часть опасной военной силы, от чьего огня он чудом спасается, а затем едва не попадает в плен. Силы, смешавшей все карты в страстном служебном романе, который оказывается главной любовью его жизни.
При этом условно «свои» австро-венгерские, а затем польские бюрократы и офицеры порой ведут себя куда хуже:
«– И эти люди вылечиваются? — спросил Люциуш.
Брош поднял вверх палец:
– А кто сказал, что надо вылечить? Наше дело — вернуть их на фронт».
При всех врачебных способностях, Люциуш во многом невинен и наивен, именно поэтому «он совершил один из самых страшных медицинских грехов, выбрав чудотворство в ущерб будничной обязанности не навредить». Грех, искуплению которого будет посвящена немалая часть этой необычной книги.
Разгадка или смерть
«Революция» — роман о знойной Мексике. «Грандиозный приключенческий эпик», как следует из аннотации. Однако это никакой не эпик, а настоящий авторский эпос Артуро Переса-Реверте. Это второй его роман, связанный с Мексикой, после скандально знаменитой «Королевы Юга». На сей раз действие происходит, не в конце, а в начале ХХ века, и сюжет никак не связан с наркоторговлей (разве что некоторые персонажи между делом раскуривают сигареты с марихуаной).
«Трудное сделаем сейчас же, невозможное — чуть погодя» — девиз легендарного Панчо Вильи и его Северной дивизии. Главный герой — испанский горный инженер Мартин (испанцев здесь называют «гачупинами») оказывается в рядах повстанцев не из идейных или корыстных соображений, но — из любопытства. «Он либо смерти ищет, либо разгадку того, что здесь у нас происходит», удивляются ему. Однако Инженеру удаётся быстро завоевать уважение и авторитет: «Когда хлещет свинцовый дождик, сразу видно, кто чего стоит. И в Хуаресе, и в Монашьем Бугре я видел, как он лил-поливал, а ты под зонтиком не прятался».
По сюжетным перипетиям, наложенным на призму реальной истории, то мчишься в яростном галопе, едва успевая отмечать перемены местности, то замираешь вместе с героями в тревожном ожидании, боясь пошевелиться. «И остаток дня, и вечер, и наступившее утро полнились слухами и неопределённостью, будто разлитой в воздухе».
Дело, конечно, не только в сюжете, но также в горькой мудрости и откровенности персонажей. Вот в чём сознаётся американская журналистка: «В отличие от вас, мы, американцы, только грабили. Не возводим соборы, не открываем университеты, ничем не возмещаем отторгнутые земли и сокровища, которые вывозим пароходами и эшелонами…»
А вот признание самого Панчо Вильи: «Такова она, революция. <…> Она заставляет убивать. Убьёшь больше врагов, чем убили они, — победишь. Убьёшь меньше — проиграешь. Только новыми и новыми смертями и движется народное дело. Иначе никак. А когда время придёт, надо будет научиться не только убивать, но и умирать».
Живые, цельные, яркие образы, как мужчин, так и женщин. Причём некоторым удаётся привлекать внимание без слов:
«– Да ничего она не сказала! Посмотрела молча, по своему обыкновению.
– Это она так говорит. Молча.
– Ну, если так считать, то она трещит без умолку».
Книга не трещит, как пулемёты по наступающей кавалерии, она раскрывает мощнейшую историю, которой суждено стать частью нашего собственного опыта.
«О какой революции ты толкуешь… Была она — да вся вышла, растаяла в изменах и вранье. Богатые остались такими же, как были, да и бедные тоже. Это говорит тебе тот, кто эту самую революцию делал».
«– Иными словами, нас ждут постоянные потрясения?
– Мексика — это постоянное потрясение».
Свирепая доброта
«Домой возврата нет» Томаса Вулфа (1900 — 1938) — огромная книга, уплотнённая до семисот страниц после всех редакторских сокращений. Это ошеломляющая лавина точных образов и наблюдений, возникающих на каждом шагу и повороте. Она же автобиографическая эпитафия автора и портрет поколения на двух континентах и одном общеизвестном острове.
Если ждёте увлекательного сквозного сюжета, то, увы, совершенно определённо будете обмануты в своих ожиданиях. Текст устроен иначе. Но столь мощного потока ассоциаций, выводящих на безжалостно мудрые обобщения, я не встречал ни у кого другого. Этот поток многословен, однако его течение выявляет любую сложнейшую проблему. Персонажам Вулфа, точнее, живым людям, притворившимся персонажами, ни к чему слишком долго вышагивать по страницам, чтобы проявить себя до самой сути, и чтобы извлечь свою самую низкую и самую высокую ноту. «Да, это и есть человек: как худо о нем ни скажи, все мало, ибо непотребство его, низость, похоть, жестокость и предательство не имеют границ. Жизнь его к тому же исполнена тяжкого труда, передряг и страданий».
Здесь нет места ни жалости, ни нежности. Но, кажется, он, автор-исполин, задавший себе неимоверную для серьёзной литературы ежедневную норму в 5 тысяч слов, едва только взглянув, уже съел тебя вместе со всем людским родом и, оценив начинку, сразу сказал и кто ты есть, и кем станешь. «Есть на свете Том. Он пишет то, что надо, про весь наш мерзопакостный человеческий род, и сукины сыны превращаются у него в ангелов. Даже самые последние его негодяи — ангелы, даже они бессмертные под пером Тома», — так отзывался о нём Вильям Сароян. Именно Вулф — тот самый, кого Фолкнер безоговорочно поставил впереди всех литературных современников, включая себя, Хемингуэя и Стейнбека. Именно его переносят в будущее герои Брэдбери, чтобы грандиозные космические открытия получили достойнейшего летописца («О скитаниях вечных и о Земле»).
Хлёсткий сатирик, показавший изнанку литературы и бизнеса, провинции и столиц, славы и прозябания, эпик, создавший четыре «свирепых книги» (как назвал первую из них его собственный персонаж), он стал также одним из самых убедительных адвокатов человечества.
Юдоль Юдифи
Кажется, повесть «Юдифь» — единственная проза хорвата Миро Гаврана, профессионально переведённая на русский язык. Это деконструкция известной библейской истории: преданность своему городу и народу сталкиваются у героини с внезапной любовью к мужчине-завоевателю. Событийных отличий от Ветхого Завета немного, но как сильно они меняют восприятие! Что если бы Юдифь, девятнадцатилетняя вдова, красивейшая и умнейшая женщина израильской Ветилуи, ранее презираемая мужем за неспособность зачать ему наследника, не только притворилась, но и в самом деле полюбила бы ассирийского полководца Олоферна? А перед этим её, почти как мопассановскую Пышку, первосвященник уговаривал бы пожертвовать личной честью ради шанса на всеобщее спасение?
«Только в зрелом возрасте я поняла, что Господь избавляет нас от малых бед с тем, чтобы за годы спокойной жизни приготовить к великим испытаниям, ибо каждый из нас, узревших свет солнца, должен до конца своих дней испить положенную ему чашу страданий, будь он царь или нищий, избранный или отверженный», — пишет Юдифь спустя годы. Она не смогла ни полюбить, ни смириться с грубостью своего богатого мужа Манассии. Живые чувства грешны. А за грехи здесь насмерть забивают камнями. Торжествует показное благочестие фарисеев. «Тогда я поняла, что люди, завидуя другим, сами того не зная, часто завидуют чужому горю».
Побеседовав с непобедимым и по слухам безжалостным полководцем, Юдифь кардинально меняет своё мнение о нём: «Я вдруг осознала, что Олоферн, как и я, загнан в западню, из которой нет выхода. Он — мой враг, но он тоже вынужден исполнять чужую волю, играть роль, предназначенную ему другими людьми. И вот теперь нам с ним предстояло сыграть эпилог, завершение пройденного пути, предначертанного судьбой». Узнав от перебежчика о замысле Юдифи, Олоферн не предаёт своего чувства. Всё совершается с неизбежностью: обезглавленная ассирийская армия разбегается без сопротивления, родной город спасён, а Юдифи суждено стать героиней и прижизненной святой. Чувства и страсть должны быть навсегда забыты. «К чему истина, если ложь гораздо проще?», — удивляется пронырливая служанка Шуа. Но даже самые тайные записи, по мысли автора, однажды неизбежно перестанут быть тайными.
Самый русский японец
Итак, парадоксально почти совсем неизвестный у нас японский классик рубежа прошлого и позапрошлого веков Куникида Доппо и его «Равнина Мусаси». Почти сразу отмечаешь его нескрываемую влюблённость в русскую литературу. Кто ещё станет цитировать в собственном художественном тексте целые страницы из Тургенева, доказывая, что именно благодаря ему, он, автор, открыл для себя настоящий японский пейзаж? «Это русская равнина, но осенний пейзаж нашей Мусаси почти такой же. Только на Мусаси совсем нет голых холмов».
Однако в других рассказах пейзажей куда меньше. Центральное внимание уделяется человеку в каждом возрасте: от «Печалей детства» до «Двух стариков». Быт Японии 90-х годов XIX и самого начала XX века узнаваем, но легко переносим на нашу почву: бедным приходится воровать уголь у тех, кто побогаче; а бывший безупречный интеллигент вынужден заливать нестерпимое горе саке.
Яркий образ не любящей сына, но властной, сильной и потому притягательной матери переходит, дополняясь новыми чертами, из рассказа в рассказ. «В голову почему-то пришла странная и жестокая мысль: „А родной ли я сын своей матери?“». Нередко в семье складываются отношения совершенно чужих по духу людей, намертво скованных вековыми обычаями.
Но вот с какой проникновенностью он пишет о своём «друге детства Кацуре Сёсаку»: «Нельзя сказать, чтобы он был исключительной личностью, и в то же время он незауряден, хотя и не является ни оригиналом, ни эксцентричным человеком. Скорее всего, его можно назвать необыкновенным обыкновенным человеком».
Последователь Тургенева и Гаршина, современник Чехова, близкий ему по духу, и непосредственный предшественник Дадзая Осаму (стоит только сравнить «Дневник пьяницы» из этого сборника со знаменитой «Исповедью неполноценного человека»), Доппо сейчас не менее актуален, чем при жизни, и точно заслуживает живого интереса русских читателей.
Из не слишком разнообразных внешних впечатлений собственной жизни ему удалось выстроить весьма разноплановые и, главное, очень запоминающиеся истории. Ирония и трагизм, высокие побуждения и низменный быт так крепко, почти нерасторжимо переплетены, что остаётся согласиться: «Я знал из собственного опыта: по какой из дорог Мусаси не пойдёшь, всегда останешься доволен».
