ПОСЛЕДНИЙ ТРАМВАЙ
Уже почти двадцать минут я стоял на остановке, переминался с ноги на ногу, ожидая трамвай. Холодный ветер проникал мне под куртку, отчего я вздрагивал. Тут же поворачивался спиной в надежде хоть на какое-то сочувствие. Но сам виноват: знал же, что к вечеру ожидали мокрый снег.
Последний трамвай, шедший по первому маршруту, был моим спасением. Он медленно плыл, освещая тусклым светом себе дорогу. И как только двери открылись, я запрыгнул на сразу вторую ступеньку. За мной — ещё несколько человек: спешно, даже не боясь поскользнуться.
Я почувствовал тепло. Внутри мерцали лампы, мне даже показалось, что они мне подмигивают. Я посмотрел на потолок, на мгновение замер. Но женщина сзади что-то прошипела себе под нос, и я невольно прошёл вперёд. Мест свободных было предостаточно. Я уселся на сдвоенное сиденье, скинув рядом замёрзший рюкзак.
Двери едва сошлись. Мы тронулись.
…Будто скользили. Не пропускали ни одной остановки. Спешить было некуда. Двери открывались, выходили люди. Другие заходили. Спокойно разглядывали салон и садились на свободные места. Уставшие, но ещё живые. На некоторых лицах вырисовывалась улыбка: люди тоже ждали своё спасение.
На «Песчаной» зашёл пьяный, еле державшийся на ногах парень. Он вцепился в поручень и не хотел проходить вперёд. Его беспардонно подтолкнули сзади, и он импульсивно прошёл несколько метров и упал на сиденье. Брезгливо посмотрели на него пассажиры. Девушка, что сидела рядом, встала и, оглядываясь, прошла к двери.
Парень был молодой. Лет двадцати пяти, не больше. В дерматиновой куртке, в грязных штанах и с оторванным карманом. Ботинки его были сбитые, шнурки болтались сосульками. На левой руке перчатка, на правой — ничего.
Кондуктор отрывала билеты, складывая мелочь в сумочку на поясе. И, когда она подошла к парню, он машинально протянул ей пятьдесят рублей. Она сначала не поняла, зачем он подает пятьдесят рублей, ведь надо всего семнадцать? Но опомнилась. Отсчитала сдачу. Вложила в замёрзшую ладонь. Замялась. На неё смотрели пассажиры, на парня смотрели, снова на неё, снова на парня… Она окинула взглядом салон трамвая, но не найдя никаких слов, прошла к концу вагона. И присела.
Остановки объявляли отрывисто, и если не знать их названия, то догадаться — целая наука. Люди сменяли друг друга, присаживаясь на свободные места. Кто-то — выходил, оставлял после себя обогретое сиденье. Но неизменным оставалось одно: их реакция на пьяного парня. Он был им противен.
…Мужчина, что сидел на соседнем ряду, в светлой шапке и кожаной куртке, косился на пьяного, будто хотел увидеть что-то необычное. Девушки чуть дальше — тихо обсуждали невменяемого пассажира, смотрели в его сторону, кивали. Пожилые интеллигентные особы, не понятно, куда ехавшие так поздно, перемывали кости «этому алкогольному».
Я тоже поглядывал на него, ощущал запах алкоголя: он потихоньку заполнял всё пространство трамвая. И тут я поймал себя на мысли: этот парень противен и мне. Противен потому, что пьяный в общественном транспорте. Противен, что молодой… и пьяный. И даже грязной одеждой противен. И присутствием своим противен. Я старался отталкивать эти мысли, но у меня не получалось. Черствел молниеносно.
Парень полез в карман. Достал телефон, но выронил его из рук. Тонкий стук о резиновое покрытие. Это увидели многие, но лишь кондуктор подошла и подняла, протянула обратно со словами:
— Прибери, а то потеряешь.
Парень ничего не ответил. Он даже не поднял глаз, даже не увидел это доброе, но строгое лицо.
…Выходили люди, унося с собой лёгкую неприязнь. И казалось, что они покидали трамвай с облегченьем, стараясь больше не смотреть назад и не видеть «это потерянное поколение». Лишь цокали и издавали междометия, ожидая своей остановки.
Через две — конечная. Моя.
Кажется, парень заснул, облокотившись на спинку сиденья впереди. Но ни у кого не было желания подойти к нему, разбудить, спросить, куда он ехал… А вдруг он пропустил свою остановку и теперь, шатаясь, ему придётся снова ждать трамвай? А трамвай был последний.
Безразличие… Вот так черствеет душа. Одного вида ей достаточно, чтобы сделать такой вывод.
Кондуктор тем временем разговаривала по телефону, потом что-то шепнула водителю и направилась в сторону парня. Я и ещё один пассажир стояли около дверей, ожидая, когда трамвай остановится.
Она подошла к единственному сидячему пассажиру и толкнула в плечо.
— Эй, ты спишь?
Парень что-то буркнул себе под нос.
Тормоз.
Трамвай остановился. Обшарпанные двери заскрипели, и я услышал последнюю фразу кондуктора:
— Вставай, я уже позвонила отцу. Он едет.
Я ступил на усыпанный снегом асфальт, по которому в этот вечер ещё никто не ходил.
ЖУРАВЛИКИ
Туман. Он обволакивал чёрную землю перекопанных клумб, душил голые деревья в парке. У забора серой поликлиники. Смешивался, казалось, с тяжёлыми тучами этого октябрьского утра.
Гнилые листья отдавали плесенью, перекатывались через тротуары и замирали в канавах. Прилипали. Плавали в лужах, на мокрые шины липли. Грязный шпиц убегал от хозяйки. А она ему кричала:
— Постой…
Но шарф пытался её задушить: настолько он был длинным, а ветер резким. Женщина отмахивала бежевую шерсть и продолжала кричать вслед собаке:
— Постой…
Позади неё стоял парень. Он пытался закурить, но зажигалка не поддавалась. И тут, видимо, историк, подумав об огниве, чётко произнёс:
— Ацтой!
Женщина несла кофе в бумажном стакане. Пар был. От молока. Наверное, латте ей захотелось. Наверное, там сахар или сироп. Женщина была в чёрном пальто, высоких сапогах и белых перчатках. Пантомим как-то.
Дальше ещё были люди, серыми красками измазанные. Улица была холодной.
Пора — в квартиру.
Я открыл глаза, ещё не зная, что ждёт меня за окном. Тихое журчание воды послышалось. И я понял: сосед моется, сейчас запоёт песню. Противную и грустную. Терпения бы мне.
Я дотянулся до телефона. Разглядел мелкие цифры — семь сорок. Попытался понять: что заставило меня в этот выходной открыть глаза так рано?
Укутавшись в одеяло, я вновь попытался заснуть. Руку — под подушку, и, оставив себе небольшое отверстие для воздуха, сосредоточился на сне. Зажмурил глаза с такой силой, что слёзы покатились. Ещё и сосед завизжал.
Доброе утро!
Поджав ноги, я стал перекатываться на большой кровати. Туда — сюда, туда — сюда. Туда.
Я поднял жалюзи.
Мрак. Практически чёрно-белая жизнь за окном. Даже соседский Хёндай грязного цвета. Крыши на детской площадки — тоже. И даже купол старого храма поблёк, не было в нём жизни.
Взгляд поднялся на грязные облака. Проткнуть бы их иголкой. И пусть вода льётся, топит. Пусть будет вселенский потоп. И всё. Я даже согласен принести себя в жертву.
…Но страдать пришлось. Горячую воду отключили, а бойлера так и не появилось у меня. Я присел на холодный стул, поджал ноги и утрамбовал кофейную таблетку. Густой эспрессо полился, и я почувствовал первые признаки жизни. Дышал в открытую форточку. Зубы сводило.
Ночью потёк холодильник. И только сейчас я заметил большую лужу посреди кухни. Кинул полотенце. Оно медленно посерело и расползлось.
Согрел воду. Три кастрюли и чайник.
Мылся.
<…>
Когда я открыл дверь подъезда и вышел на улицу, то почувствовал, как медленно заполняются мои лёгкие холодом. В воздухе висел горький привкус угля, облитого соляркой. Частный сектор был рядом.
Я приподнял воротник пальто, надел перчатки. Огляделся. И пошёл.
На перекрёстке остановился, и мне на секунду показалось, что огни светофора одного цвета — серого. И верхний, и нижний. И даже средний. Я мотнул головой, рядом мужик посмотрел косо на меня, и пошёл вперед. Я за ним.
На телефон пришло сообщение от сестры:
«Ну, ты где? Алло?»
Я отправил ей непристойный смайлик и из символов соорудил пятую точку. Потом ещё одно сообщение написал:
«Скоро буду»
На площади у вокзала грустно толпились мужчины. Блошка… Городские коллекционеры, что каждую субботу собираются здесь. Не столько для продажи своих запасников, сколько — ради общения. Это их глоток воздуха. Даже в жару. Даже в мороз. В снег, в бурю. Придут в минус тридцать с термосами. Будут пить чай и говорить обо всём… И даже в плюс тридцать — с бутылкой минералки. И тоже будут говорить обо всём.
Сейчас, загибаясь от ветра, который сводил даже скулы, они стояли по трое, вяло жестикулировали. Со стороны это могло показаться неестественно: будто плёнку замедлили, будто стёрли индивидуальность. И все мужчины стали похожи друг на друга.
Я ещё раз оглядел этот пятачок и увидел — ЕЁ.
Девочку. Десяти или двенадцати лет. В куртке, сапогах и тёмных штанах.
«Дочка чья-то!» — подумал я.
«Ну да. Она же не может быть одна?» — подумал я.
«Не может. Тем более тут. Тем более сейчас. В такую погоду. Да нет, неужели?!» — подумал я.
Я беседовал сам с собой, и мне казалось, что это нормально. Ведь больные люди не могут так рассуждать. У них мир плывёт перед глазами. Растворяется. И мне даже не пришло на ум, только потом, вся сумасшедшесть этих мыслей.
Ступеньки дались мне трудно. Мокрые и скользкие. Но я поднялся и зашагал в сторону девочки. Мне было не по пути. Но я пошёл к ней. Крадучись, будто боялся спугнуть зайца или ещё какое-нибудь нежное существо.
Она стояла около фонаря. На плите был расстелен целлофановый пакет. А на нём лежали журавлики. Из бумаги. Розового цвета. Красного. Синего. Жёлтого. Маленькие и большие. Они были придавлены камнями, чтобы не улетели. Ведь в такую погоду даже они не хотели оставаться на месте.
Я остановился. Девочка посмотрела на меня с надеждой и тихо сказала:
— Купите журавлика.
Я приподнял брови и замялся:
— А как… это… ты…
Во её взгляде я заметил недоумение. Будто она считает меня идиотом.
— Всего двадцать рублей. Один журавлик.
— Это ты сделала…
— Да…
— А как…
Я превратился в примата, не сумев задать ни одного вопроса. Мысли опережали меня, слова тухли, и в глазах девочки я уже казался амебой. Младше её лет на двадцать.
— Я просто на мечту коплю, — она произнесла это застенчиво и повернула голову в сторону.
— На мечту? На какую же?
— А я вам не скажу. А то мечта не сбудется. Так ведь?
Она права. Сколько раз я говорил о своих мечтах другим людям? И сколько раз они не сбывались?
— А давай все! — мой голос потух.
Зачем? Для чего? Откуда она? Сколько? Есть ли мечта? Кто её родители?
Естественно — ни одного вопроса вслух. Девочка достал из кармана целлофановый пакет, сложила туда всех журавликов.
— Тут одиннадцать.
— Целый клин.
Я протянул ей деньги, она мне пакет. Я замер на месте. И стоял, пока она не собрала свои вещи и не убежала. Вмиг.
<…>
В кафе я зашёл вяло.
— Ну, ты чо так опаздываешь? — сестра была раздражена.
— Покупал журавликов у девочки.
— Что? Журавликов?
Я протянул ей пакет. Она высыпала на стол и засмеялась.
— Ты идиот? Скажи, что ещё и сто рублей отдал за это?
— Нет, меньше, — соврал я.
Я сел на стул и посмотрел в окно. Там было так же грязно. И серо. И сыро. Но мне было всё равно: у меня были журавлики. Птицы, исполнившие чью-то мечту. А вдруг когда-нибудь они исполнят и мою?
ЛЁХИНА ВЕСНА
Ароматы цветущих деревьев сводят с ума.
Поутру открываешь окна и даже не успеваешь вдохнуть. Замираешь. А потом как во сне: мутно и нереалистично. Стоишь, дышишь. Мотаешь головой по сторонам, ощущаешь аромат, но не видишь.
…по тротуару.
Я шёл на работу. Солнце пекло. В воздухе парили выхлопные газы. Мимо проезжали машины, оставляя после себя шлейф пыли. Тропа одуванчиков уже пушилась, но среди белых пампушек можно было разглядеть желтые огоньки цветов.
У остановки, что напротив хлебокомбината, во всей своей красе, кипенно-белая, разваленная, стояла яблоня. В этом году её пышные ветви, усеянные цветами, клонись до самой земли. Мелкие собачки подбегали к дереву, нюхали цветочки. Чихали.
Я приближался к чуду. И это огромное облако цветов, подобно горе, заслоняло всю привычную жизнь. Ни дороги, ни людей, ни тротуара. Всё будто исчезло. И я остановился, уставился на куст.
Прохожие, совершенно несчастные люди, бежали по своим делам, боялись опоздать на работу, в поликлинику, в магазин за свежим хлебом. Летели, ничего не замечая на своем пути. Будто всё это для них — обыденное. Будто яблоня цветет круглый год, а аромат — уже приелся. Будто повседневные духи, которые со временем перестаешь на себе ощущать.
Я подошёл вплотную к яблоне и вытянул руку. Зацепил мощную ветку и притянул к себе. Сделал глубокий вздох. От стеснённого дыхания закрыл глаза. Но тут же — осёкся. Посмотрел в сторону, слева от себя. Там, посреди тротуара, стоял мужчина. На вид ему было лет сорок. Он был в грязной одежде, рваной кепке, а в руке держал бумажный пакет. Криво выбрит, мешки под глазами. Щёки.
— Чё делаешь? — выговорил он, пытаясь не упасть.
Его штормило.
Я не ответил. И он ещё раз спросил:
— Чё делаешь?
— Нюхаю яблоню, — выдавил я.
И засмущался, когда он подошёл ближе.
— Наркоман что ли?
— Иди, куда шёл, — мои слова пролетели мимо.
— Ааа. Вон чё. Типа весна? Типа яблоня цветёт?
Ещё одно слово, подумал я, и мне придётся сбежать от этой назойливости.
— А я Лёха. Местный алкаш.
Вот оно что?! Чётко.
Я посмотрел на Лёху и опустил ветку. Несколько лепестков закружились в воздухе.
— Да не бойся, я не буйный. Просто тоже люблю яблони… Нюхать их — одно удовольствие.
— А чего пьяный с утра? — мне и вправду стало интересно.
— Какое утро? Время полдень! Я с пяти утра на ногах.
Это было преувеличение. Во-первых, было только десять утра. Во-вторых, разодранные коленки говорили об обратном, да и алиби «на ногах» было глупостью.
— Посидели с мужиками немного. Теперь иду домой.
Я ничего не сказал, демонстративно отошёл в сторону и стал смотреть на макушку яблони.
Лёха подошёл ко мне и встал рядом. От него пахло дешевым портвейном и старью (от одежды). Нос у Лёхи был облезлым, волосы торчали из-под козырька. И зубов — не досчитаться, особенно, когда сильно улыбается.
Мы стояли, как два душевно больных человека, и смотрели на яблоню. Лёгкий ветер трепал ветви, падали мелкие хлопья-лепестки. Рядом пролетали машины. Прохожие.
— Люблю цветущую весну, — заговорил Лёха. — Она напоминает мне детство. Когда у бабки жил в деревне. Лет семь мне было. У них с дедом был сад яблок. И я такой всегда, когда в гостях был, там пропадал. Знаешь, какая у меня была коллекция шмелей?
Я посмотрел на Лёху и мотнул головой.
— А вот и не знаешь! А было двадцать шесть. А ты попробуй хоть одного поймай!
— Зачем они мне?
— Ты когда-нибудь гладил шмеля?
— Чего?
— Шмеля, говорю, гладил?
— Нет.
— А я гладил. Мой любимый Жорка был…
Я подумал, что у Лёхи поехала крыша. Но. Он вытянул руку вперед, сжал и разжал пальцы. И тут случилось то, что до сих пор у меня не укладывается в голове: к нему подлетел шмель и сел на палец. Я выпучил глаза. Лёха увидел моё удивление и засмеялся.
— А ты так не можешь!
Что правда, то правда. Шмель сидел на пальце Лехи неподвижно, пока рука не затекла. Пока не дрогнул ею.
— Они ж меня за своего держат, — высоко сказал Леха, — я им не враг.
Да я как бы тоже, подумалось мне.
— Когда я был маленьким, я всегда мечтал… это. Чтобы такая весна была всегда.
— Зачем? Люди и такую весну не замечают, а ты говоришь…
— Так люди вообще ничего не замечают. Напридумывают себе проблем и мечутся. Погрязли по уши в своих делах, детях, работе, а на жизнь-то у них нет времени.
— А как быть? — это был принципиальный вопрос.
— А как быть — это уже они сами должны решить. Но знаю одно — счастливым точно надо быть!
— А ты счастлив? — спросил я.
— А ты не видишь? — спросил он.
Лёха улыбнулся, расставил ноги и вытянул руки в стороны.
— Ну…
Я промолчал.
— Ну да, я алкаш. Но счастливый алкаш! И этого у меня не отнять.
В его глазах была жизнь. Трудная, а где-то — тяжелая. Но счастье точно было. Хотя бы в том самом яблоневом саду в деревне… Или момент, когда он гладил шмелей. Или просто — любил. Встречал весну. Жил. Пусть и не праведно. Да и кому эта праведность сейчас нужна?
Лёха подошёл к яблоне, наклонил куст и глубоко вздохнул. Отпрянул и сказал:
— Ладно, покедова! Дел ещё много.
…и я стоял, смотрел вслед Лёхи, который неуверенно, криво, побрёл вдоль бетонного забора. На перекрёстке свернул направо.
Исчез.
Будто и не было его.
А я стоял, смотрел на яблоню и пытался ответить себе честно — счастлив ли я? Счастлив ли я так, как счастлив Лёха?
Наверное, нет. Я никогда не гладил шмеля.
ПО ЗАКОНАМ ПАМЯТИ
Поворотник не включила.
Нина заехала во двор дома на своем сереньком Фиате. Посмотрела по сторонам. Машины, машины, машины… Сделала круг около детской площадки, повернула за трансформаторной будкой. Впереди — сплошной забор. Взгляд в боковые зеркала и, включив заднюю, стала выезжать.
Когда бампер уперся в бордюр, она произнесла несколько матерных слов и вырулила к первому подъезду.
«Оставить машину прям здесь?», — подумала Нина.
Но суровый взгляд старика из окна первого этажа не оставил шансов. В голову пришла другая мысль, и Нина нажала на газ. Через арку проехала в соседний двор.
Чудо! Припарковалась быстро: самосвал впереди тронулся и освободил несколько парковочных мест.
Заскрипел багажник. Она взяла бежевую сумочку, накинула на плечо. В руки — два пакета. И медленно, оглядываясь по сторонам, дошла до арки. Ее встретила огромная лужа, хотя Нине казалось, что ее там нет. Тогда женщина развернулась, обогнула здание и узкой тропой асфальта побрела под окнами сорок пятой многоэтажки. Дошла до перехода и наконец-то оказалась у первого, своего, подъезда.
В домофоне треск. И на «да», она произнесла:
— Мама, это я.
Третий этаж был последним в этом старом здании. Ступеньки влажные, видимо, мыли недавно. Еще несколько метров. Дверь.
Дверь была открыта. Нина вошла. Пожилая мать встретила поцелуем, приняла пакеты и вымолвила:
— Поди устала?
Нина кивнула, сняла ботинки и прошла на кухню.
На столе лежала разделочная доска. На ней — порезанные пополам яйца. Рядом стояла салатница, где мелкими кубиками уже были измельчены овощи, докторская колбаса. Банка консервированного горошка была вскрыта.
— Я привезла вам продукты. Там яблоки еще… Приготовишь шарлотку. Он как-то просил меня.
Это она об отце.
— Торт, наверное, помялся, — сказала Нина, присев на табуретку. — Он в черном пакете. Кстати, где именинник? Я привезла подарки.
Из сумочки она достала синюю книгу, потрепанную слегка. На ней было написано «Иосиф Бродский. Части речи. Ардис». И — стеклянный флакон с зеленой жидкостью.
— Смотри, мама, это «Шипр». Помнишь такой?
Женщина улыбнулась, протянула руки к одеколону.
— Конечно, помню! Где ты его нашла?
— А вот, — подмигнув.
— А книга? — повертела в руке. — Это же Бродский! Господи, мне кажется, он будет безумно рад ей. Стихи он декламирует великолепно…
— Два часа в букинистическом магазине провела, — Нина посмотрела на подоконник, уставленный рассадой. — Он в комнате?
— Да. Сегодня еще не выходил.
Нина взяла подарки, прошла по коридору до закрытой двери. Стучать не стала. Приоткрыла на четверть.
За мощным дубовым столом в клетчатой рубахе сидел Иван Владимирович. Безумными казались линзы очков, одна дужка была сломана. Он читал газету. Нина аккуратно вошла, пока дверь издавала протяжный скрип. Отец не обратил на нее внимания, усердно скользя по строчкам пожелтевшей газеты.
— Папа, здравствуй.
Он поднял голову.
— Ой, дочка, — моментально отложил газету, встал и подошел к ней.
Поцеловал. Придержал за плечо.
— А ты чего приехала? Мать навестить?
— Как чего? У тебя сегодня день рождение! Приехала тебя поздравить.
— День рождение? А какое сегодня число? Я же знаю. Кажется.
Иван Владимирович засуетился, оглядел стены, но не смог отыскать календарь.
— Роза! Роза! Роза! — последнее слово он растянул по слогам, как это всегда бывало, когда он звал свою жену.
В комнату вошла Роза, вытирая руки о фартук. В голосе ее был испуг.
— Что? Ваня, что?
— Эта малютка говорит, что у меня сегодня день рождения… Это так?
— Так, — и выдохнула.
— Хорошо. Больше не смею тебя задерживать.
— Папа, ну ты чего говоришь? Какая я «малютка»?
— Моя малютка…
— Папа, мне уже пятьдесят шесть.
— И что?
— Ой, да ничего. Вот — держи. Я тебе подарки привезла. Вот, — протянув книгу, — Бродский. А это твой одеколон, который ты у меня просил.
— Бродский? Как Бродский? Какой Бродский?
— Поэт.
— Минуточку, малютка моя.
Иван Владимирович повернулся к столу и зашуршал газетами. Тихо что-то говорил, Нина не смогла разобрать.
— Вот. Смотри. Свежая газета. Позавчера принесли, если верить цифрам в календаре. Так, — пытаясь найти нужный текст, — вот… Вот! «Рисуясь, Бродский вещает о своей якобы гениальности, произносит громкие фразы, бесстыдно заявляет, что лишь последующие поколения могут понять его стихи. Это заявление вызывает дружный смех в зале». Его, конечно, нужно читать! — посмотрев на дверь. — Дальше что пишут…
Нина поставила «Шипр» на комод, подошла к окну. Слушала отца. Заморосил дождь. Стало холодно. Внутри. И плакать захотелось, даже не плакать — реветь. Тучи давили, как иногда давит желудок. Ведь после операции он иногда невыносимо болит.
— Что это за газета? — она обернулась.
— Как что? Наша… Позавчера принесли, если верить цифрам в календаре, — повторил Иван Владимирович.
Она посмотрела на потрепанные страницы и прочитала название «Вечерний Ленинград».
— Папа, это же Ленинград, — ровно.
— Так мы не в Москве живем же!
— Так она старая… Посмотри, аж пожелтела от времени.
— Как старая?
Иван Владимирович поднес газету близко к лицу и прочитал громко:
— 14 марта… 1964 год. Ну… А сегодня уже шестнадцатое марта. Малютка, я же не путаю. Тем более Роза сказала, что сегодня у меня день рождения. А он шестнадцатого ноль третьего.
Нина кинула взгляд на стол и увидела еще несколько изданий — «Правда», «Труд», «Литературная газета».
— Кстати, почему Роза не покупает молоко в треугольниках? Носит какие-то пакеты… Молоко совершенно невкусное!
— Нет в магазине треугольников…
— Как нет? Куда эти… из КПСС смотрят? Я хочу позвонить Рамилю, — засуетился. — Пусть он объяснит мне, почему нет молока? — он взял блокнот, начал листать.
— Так, — Нина выдохнула тяжело, — хватит, в общем, читать, звонить. Пошли ужинать. Мама приготовила голубцы. Чай попьем. Я тортик привезла.
Ужин был быстрым. Иван Владимирович съел три шарика фарша, капусту отложил в сторону, выпил стакан компота, встал из-за стола. И произнес:
— Все, пойду чинить «Альпиниста», а то вчера пытался настроить, но что-то пошло не так.
Роза с Ниной переглянулись. Задержались взглядами.
Иван Владимирович ушел.
— Что говорят врачи? — спросила Нина.
— Да ничего, — глотая воздух, произнесла мать, — говорят, пока не забывает лица и имена… уже хорошо.
— Дай бог. Кстати, он какому-то Рамилю собрался звонить по поводу молока, — Нина скупо улыбнулась.
— Ой, он ему по пять раз на дню звонит. То почему такие телевизоры тонкие, то куда пропала колбаса его любимая? Ищет постоянно номер в телефонной книжке своей. Когда найдет — уже забывает, что хотел спросить.
— А кто это? Рамиль…
— Это его однокашник. Он умер лет десять назад.
— Есть еще чай? Налей немного, да я поеду. А то уже темнеть скоро будет.
— Роза, — крикнул отец из комнаты.
…а дальше что-то говорил тихо, еле слышно, потом начал громко читать отчет со Съезда КПСС.
— Кажется, добрался до «Правды», — ровно произнесла Нина.
Если мы где-то пропустили опечатку, пожалуйста, покажите нам ее, выделив в тексте и нажав Ctrl+Enter.