(рассказ)
Валентину Горбушкину — в посёлке её звали не иначе как Валька-бешенная — с утра крутили дурные предчувствия: в ночь приснились некрашеные купола местной церкви, в которую она отродясь не ходила. Отец Евдоким, в широкополой рясе стоял пред алтарём, положив Антонине, единоутробной её сестрице, ладонь на копну чёрных волос и тянул тугим басом, то ли молитву, то ли какую песнь, не разобрать. Тонька отворачивала в сторону бледное лицо, рука со свечой дрожала, она пялила в пустоту немигающие глаза и отрешённо шептала: «Приезжай, Валентина, приезжай, вместе поплачем…».
Валентина проснулась в липкой испарине. Оттерев с груди пот краем пододеяльника, она
откинулась на подушку и глазела в дощатый, крашенный потолок. Сгустки вчерашнего вечера вызывали подташнивание. Этот сон еще. К чему привиделась церковь? К чему Тонька, может, случилось что?
Позвонить, казалось наипростейшим решением, но вспомнила, что в предновогодней ещё суете утеряла новенький аппарат, а с ним все номера до единого. Жаль. Телефон был приличный.
А Тонька?
Они перестали общаться с той самой поры, как продали дом родителей. Отец за год до кончины, переписал завещание на Антонину: дом бревенчатый, ладный, в два этажа с террасой, гараж, десять соток земли, сад опять же.
Валентину бесило другое: Тонька, работник собеса, «канцелярская жопа» и в день похорон не сняла маску надменной праведницы, не поздоровалась, не прильнула к плечу, отгородилась, словно и неродная, в стороне пускала слезу. Валентина, разумеется, знала причину, Тонька до последнего ухаживала за отцом.
Тоже мне «Найтингейл» из Ростова, подумала тогда Валентина. Да, за десять лет она приезжала в родное гнездо два раза, и второй раз на похороны, и что? Словно её навещали в колонии? Так-то…
Да и звонила по праздникам исключительно, а «канцелярская жопа» в ответку вообще никогда.
В конце концов, да и чёрт бы с наследством, так Захар, до сих пор вспоминает. И зачем, она ему рассказала.
Сон как отрезало, Валентину мутило, хотелось прильнуть к холодному чайнику и пить, не отрываясь, орошая пересохшее горло, но при мысли, что придётся идти по холодному полу, поджимались друг к другу вдруг озябшие ноги. К восьми утра она решила, что страданий достаточно, и, накинув цветастый халат, побрела до чулана. Босая, позабыв про тапки и пол.
Душа неистово просила освобожденья.
Она плеснула на самое дно стакана мутной жидкости, местные называли её кумышкой.
У Валентины слово не прижилось, сосед настаивал перегон на травах и самогон отдавал черёмухой. Она блаженно закинула голову, истома медленно разливалась по телу. Потянувшись, подумала, что Захар вот-вот припрётся с дежурства и, плеснула ещё на полпальца. Фыркнула, занюхав пухлой ладонью резкий вкус самогона и, сказала негромко в сторону кухни, словно невидимая Тонька замерла в ожиданье ответа:
— И чего ты «канцелярская жопа» забыла в церкви? Мне даже странно, мать твою, ты ж атеистка, безбожница. Как и я, впрочем.
Её качнуло и она оперлась за стену:
— Хочешь, чтобы приехала? Ха, соскучилась? Или отщипнёшь мне долю в обратку? Дождёшься от тебя, сучки крашенной, — Валентина скривила губы и ухмыльнулась довольно. — Но я подумаю, может и есть резон. Здесь уже от всего тошнит.
Ей послышался едва различимый шёпот, и она удивлённо заглянула в кухню: в раковине тосковали тарелки, кружка уснула на подоконнике. На столе два стакана, пустых. Это она помнит, вечером заходил сосед с пузырем, доставка не хуже яндекса.
— Не хрен шептаться, — буркнула Валентина, убирая в раковину стаканы. — Пришла, сказала, я думаю. У меня тут ещё дело имеется, мозги кой-кому вправить.
В окно кухни хулигански глазело солнце. Валентина помешивала на плите кашу и присматривала за сковородкой. Лучи прыгали по кастрюле. Валентина жмурилась, растягивая в усмешке полные губы, качала широким задом и пыталась вспомнить песенку про капитана, который что-то объездил. Пшёнка булькала из молока недовольством, яичница на чугунной лежанке отгораживалась корочкой от блуждающего взгляда хозяйки. Песня не вспоминалась, и Валентина настроилась повторить подход в чуланчик, правда после того, как накормит «козлика мужа».
Она непроизвольно потрясла половником, представляя, как охаживает Захара:
— Поварехой тебе по тыкве, гуляка.
Капли каши упали на пол, и Валентина затёрла их тряпкой.
Захар, обгадив прихожую запахом пива и женского пота, жеребцом фыркал в ванной. Она давно подозревала его в измене, но улик, кроме запаха, не находилось. Муж, не моргнув глазом, списывал недоразумение на пациенток. Доктор, мать его, Склифосовский.
Валентина выключила конфорки, поправила рыжие локоны, щёлкнула пультом телевизора и достала из кухонного стола измятый журнал с кроссвордами. Прищурившись, вспоминала «Русского сказочника» из пяти букв. Слово на ум не приходило, журналист в телевизоре бормотал о чудесном спасении моряка в заливе Находка. На экране плескались волны и Валентина, бросив газету, ухватилась за стол, словно в комнате закачались полы. После продажи дома в Находку перебралась сестра.
Валентина прибавила громкости. Журналист брал интервью у женщины, видимо жены моряка. Показалось, та похожа на Тоньку. Такой же «утиный» нос, чёлка на левую сторону, мелкие зубы.
Раньше-то о Тоньке не вспоминалось, хватало других забот: дом, огород, два порося, куры, это помимо школьных кастрюль и тарелок, что Валентина намывала до блеска с понедельника по субботу. Вот только в последнее время участились заходы в чулан. И если с первого глотка пахучего самогона на душе становилось радостно, то после пятого, наваливалось апатия и терзающая сердце тоска.
И Валентина могла не пойти на работу, сославшись на приступ мигрени, знала, девки свои, отмажут. Она присаживалась у окна, закуривала, глядя на улицу, заметённую снегом, вспоминался родительский сад, полный сладкой черешни, гибкая Тонька на велике; отец с вечно не чёсанной бородой, и прочая домашняя ересь.
От образа отца её передёрнуло: ну конечно, оставил в наследство генетическую любовь к алкоголю. Тьфу, и чем он лучше неё?
Захотелось курить, она шагнула к допотопному холодильнику, где лежала измятая пачка, вытащила сигарету без фильтра, чиркнула спичкой. Захар матерился, когда в доме курили, её это не останавливало, что он ещё умёт, изменять, прикрываясь работой и как сапожник ругаться. Доктор,
мать его, в больничке поди не ругается. Она смахнула ладонью дым, надоело всё, детей всё одно не случилось, годы идут, сорок шесть — почти ягода, если накраситься и приодеться. И что, она себе мужика не найдет?
Хотя. Она затянулась, набрав полные легкие дыма: ну, может, и не найдет, пока киряет. Выдохнула в потолок: в таком виде и своему не нужна, бегает вон налево, кобель.
Она выключила телевизор, захотелось сосредоточится. Знаки опять же. А если уволиться в понедельник? Получить за не отгулянный отпуск, в среду сесть на семичасовой автобус. К обеду, она в Тюмени. Денег хватит. На крайняк можно заложить в ломбарде цепочку и крест и взять билет до Находки. А зато море увидит, новые люди, новые радости.
Валентина присела на табурет, нарисовала радужную картинку: как найдет Тоньку (адрес имеется), упадет в ноги, да повинится за тот матерный шторм у нотариуса. И вот сестрица на фоне пенного моря обнимает её и смеется, выставляя на показ мелкие зубы:
— Да простила давно, Валь, не глупи. Мы с тобой одной крови, помнишь, как в «Маугли», ты и я одной крови.
Тут Валентина добавила в картинку телефонный звонок Захара, его дрожащий в извинениях голос. Получалось красиво.
«А потом, — подумала Валентина, удивляясь собственным мыслям. — Наймусь поварихой на траулер, там ведь сухой закон, за три месяца приду в норму».
От такой храбрости голова пошла кругом: а что, соберу чемодан, чего там у ней одёжи: пару кофточек, пальто, плащ, ну туфли ещё, сапоги да кроссовки, делов-то. Она переложила яичницу на тарелку и поставила небрежно на стол. Да, именно так она и поступит.
Послышались шорохи, она подняла глаза, вот сейчас ввалится муж, босиком и небритый, в измятой футболке, фыркнет угрюмо: «Доброе», и присядет чавкать яичницей, начнёт изводить дурацкими замечаниями. Козлик загульный, мать его, Склифосовский.
Раздражение заволокло голову. Валентина схватила солонку и опрокинула в мужнино блюдо. Трясла и трясла, рассыпая крупинки. Успокоившись, затушила сигарету, вытерла со стола, сняла чайник и до краёв бухнула кипятка в кружку с кофе.
В коридоре скрипнула дверь. Валентина черпнула каши, попробовала на вкус, добавила сахара, сегодня хотелось сладости. Она наполнила тарелку и кинула в раковину половник. Присела возле окна. На старой вишне ругались наглые воробьи, сосед Фёдор протирал на «Москвиче» лобовое стекло.
Захар уронил грузное тело на расшатанный стул, пошевелил усами, распознавая запахи. Взглянул вопросительно и потянулся за хлебом.
— Опять курила? Сколько раз повторять, не люблю. Смотри у меня, последнее предупреждение, выкину к чертям твои сигареты, если не понимаешь, — он взял кусок чёрного. — Что насупилась? Блины планируешь? Сегодня последний день Масленицы.
Вот сволочь, икнула Валентина, ни грамма совести, блины ему подавай. Блины за неделю осточертели ей в школьной столовой. Она закинула в рот каши, горячая пшёнка обожгла губы.
— Командира не строй из себя, в больничке будешь командовать, — она двинула ему кружку. –Нагулялся?
— Угу, двух рожнец принимали, — он кивнул, макая хлебом в желток на тарелке. — Ещё авария на подстанции, до утра без света сидели. Ты не заметила?
— Спала, — соврала Валентина. От принятого решения мир разливался радугой в голове, оставляя послевкусие сладкой пшёнки. Она помедлила, ложка застыла в густоте каше.
— Я вот что решила, в среду отваливаю, — она собралась духом, заметив его насупленный взгляд. — Отваливаю навсегда.
Захар поперхнулся, соли оказалось чрезмерно, он толкнул от себя тарелку.
— Что это вдруг? Сдурела? Куда собралась?
Валентина нависла над кашей тяжёлой грудью, голос окреп, в зрачках плескалась решимость.
— К Тоньке уеду, уже и билеты купила. На самолёт, — не моргнув глазом, опять соврала Валентина, вспомнив, как повариха Нюрка оплачивала подобное с телефона. — Так что, свободен, делай что вздумается, фраерок…
Лицо Захара скривилось, побелели щеки, усы потянулись к носу:
— Заканчивай уже, эти свои выражения, столько лет прошло, никак не отучишься. Противно и слышать.
— А что, самый, что ни наесть фраерок, — Валентина бухнулась на табурет, запахнула полы халата, — загульный. Вонь от твоей курицы, по всему дому.
— От кого, от какой курицы? Опять ты за старое, сколько можно, дурная ты баба? — он потряс седой головой, словно снимал раздражение. — Ладно, проехали. И куда ты попрёшься? К Тоньке? На Дальний Восток? Так и ждёт тебя старая ведьма. Хочешь выпросить свою долю? Даже не думай. Давай, лучше это…— он перестал жевать и посмотрел настороженно исподлобья, — к Свиридову тебя отвезу, он готов, — и заметив на её щеках красные пятна, торопливо добавил. — Не боись, в этот раз всё получится. Есть и другой вариант, бабка одна… — Захар осёкся на полуслове.
Валентина вскочила, опрокидывая табурет, пальцы яростно сжали ложку. Сволочь, хочет запереть её в лечебнице, и привести в дом эту сучку? Видит бог, она не хотела.
Какую «эту» Валентина не представляла, но глаз прочертил траекторию до Захара и обозначил точку удара, напряглась большая грудная мышца, и тут сознание промычало голосом мужа: «За тяжкое телесное, больная ты баба, могут и пятерик влепить, четыре года тебе мало было?».
Но её неожиданно отпустило, ложка выпала из руки, Валентина медленно подняла табурет, надоел этот бессмысленный разговор, уже решено, решено, решено.
— Пошёл бы ты со своим Свиридовым, хватило и одного раза, тебе самому зашиться не грех. И потом, Склифосовский, запомни, Тонька не ведьма, она моложе меня на пять лет. И простит, я уверена.
— Смешно, — парировал муж, отрезая ещё один кусок хлеба и насаживая на него горкой масло. — Я полгода в завязке, если ты не забыла. Короче, блинами займись, позову Халдеевых к ужину. В карты сыграем.
— Сам разбирайся с блинами, восемь лет оккупации истекли, не желаю более видеть твою наглую рожу и слышать постоянную ложь.
Захар ухмыльнулся.
— А-а, я понял. Ты уже с утра приложилась.
Она злобно фыркнула, задел его ироничный тон, вечная манера уколоть, сказать гадость. Как вообще она за него пошла, будто на поселение и других врачей не было? Да были. И инженеры, и эти, как их, коммерсы. И куда симпатичнее. Эх, голова-головушка.
— Вот и успокойся, — он глотнул кофе. — Ляг поспи, и дурь выйдет. Кстати, — он задумался, наблюдая, как Валентина уткнулась взглядом в темноту коридора. — Я тут подумал, пока за ум не возьмёшься, я на втором этаже поживу, зря что ли мастерил. Так что, закинь мне туда бельишко.
Поджав губы, Валентина смотрела на прикрытую дверь чулана, откуда словно зазывал её слабый запах черёмухи. Подумала, что Халдеевых, рябого фельдшера с мымрой женой, перетерпит, может, принесут чего поприличнее самогона. Она встала и взглянула в бесцветные глаза мужа с презрением.
— Ну хорошо, постелю. А насчёт ужина, считай, он будет прощальным.
***
До того как забраться по узкой, расшатанной лестнице на второй этаж, который муж называл заковыристо «мезонин», Валентина прошмыгнула в чулан, и самогон придал ей решимости. Наверху располагалась две узких комнаты, и ту, что поменьше, с окном, выходящим на сад, Захар приспособил для загулявших гостей. Поставил стул, кривой стол из сосновой доски, из той же доски сбил кровать. В комнатке царила прохлада, в целях экономии Захар прикрывал батарею до минимума.
Валентина стелила простынь, когда услышала, как щёлкнул замок на два оборота. Бросив бельё, бухнулась в дверь грузным телом:
— Ты что, сволочь, замыслил?
Захар хохотнул из-за двери:
— Долбись не долбись, дверь-броня. Свиридов сказал, двое суток бухать нельзя, так что терпи.
Валентину затрясло от его наглых слов, надо же, как зверька закрыл.
— Ты, Склифосовский, ты вконец охренел, я тебе крыса подопытная? Ты меня ещё в гневе не видел, чертила.
— О, вот из тебя гнусность полезла, давай, мать, давай, — Захар сменил тон, голос его смягчился и стал похож на глас проповедника. — Это самогон из тебя выходит, терпи, милая, это пройдёт.
— Разворочу к херам твою комнатушку, клянусь. И всё обгажу, туалета же нет, ты об этом подумал?
— Горшок под кроватью, в окно выливай, сад удобряй, не страшно. Вода там же, три литра, на два дня в самый раз.
Приготовился гад заранее, задышала тяжело Валентина. Больше всего бесило, что до чуланчика не добраться. Услышав, как заскрипели лестничные ступени, мгновенно сменила тактику:
— Захарушка, милый, ну, пошутили и хватит. Мы же взрослые люди, семья, всё полюбовно надо решать, так ведь?
— С тобой договариваться бесполезно, за тебя самогон решает. Я ещё Фёдору нахлобучу, что тебя этим пойлом снабжает.
— Я замёрзну, Захарушка, — закричала она, бухая пяткой в дверь. — На улице минус.
— Приоткрой батарею в конце концов.
— Захар, ну и вправду, я уже согласная на Свиридова. Выпусти меня и погнали.
— Двое суток, — опускался по лестнице голос Захара.
— Сука, мне же жрать надо, — аргументы у Валентины закончились, осталась жгучая ярость.
— Похудеешь, тебе полезно.
***
Она бежала ночью, когда новоиспечённый тюремщик впал, как ей казалось, в летаргический сон после её «эмоционального» выплеска. Первым делом она разнесла в щепы стул. Крепкий стол, из сосны, дико сопротивлялся, но потерпел пораженье, сложив останки возле двери. Была мысль разбить и окно, но Валентина удержалась: на улице не май месяц, а серое одеяло с клеймом, уворованное, видимо, из больнички, от холода не спасёт. «Да и потом, окно открывается, уж бочком-то пролезу», — решила под вечер обессиленная Валентина, роняя тело на жёсткую, словно кусок камня, кровать.
К ночи от злости и безысходности прихватило желудок, и алюминиевая ночная ваза пришлась весьма кстати. Удивилась, откуда Захар его откопал, не иначе упёр из больнички. Заботливый, сволочь. Она поставила пахучий подарок под дверью, пусть вляпается гад, поделом.
Представила: спрыгнет в подтаявший снег, разбудит благоверного беспрерывным дверным звонком, и выскочит тот ошарашенный в цветных семейных трусах, а она перво-наперво залепит ему оплеуху, чтобы осознал свою подлость. Рука у неё тяжёлая, запомнит, мать его, Склифосовский, что с ней так нельзя. «А в понедельник уволюсь, — бухало сердце, — и к Тоньке, не зря сон пришёл».
Она едва не застряла в треклятом окне. Высунулась по грудь, мороз ухватил за щёки, нагло полез под халат. Валентина глянула вниз, и луна услужливо подсветила железный край крыши, одинокие яблоки в безмолвном саду и рыхлый сугроб под окнами. Высота её не пугала, сугроб показался высоким и мягким, окно широким. «Раз грудь прошла, — подумалось ей, — пролезет и задница».
Скат крыши оказался уже, чем ей представлялось, босые ноги скользили, в последний момент она вспомнила, как в юности сигала в реку с моста, и оттолкнувшись полетела ногами вперёд.
Слежавшийся снег принял её тело сурово, воткнулась поплавком по самые бедра. Валентине, казалось, она орала целую вечность. Огнём жгло лодыжку, пальцы рук скрючились от жгучего снега. Голый по пояс Захар удивлённо таращился из окна и крутил у виска пальцем.
— Я ногу сломала, дурень, — прошептала она сквозь слёзы. — Спасай давай свою непутёвую жёнушку.
Захар взмок, вытаскивая из снега дрожащую от холода Валентину. Ступить на правую ногу ей было нельзя, и он приволок садовую тачку.
— Грузись, атаманша, с ветерком прокачу, — губы его вздрагивали от смеха.
— Ну ты и выдумщик, Склифосовский, — Валентина ухватилась за край тачки, заглянула в железный короб: осенью в ней возила навоз, теперь вот самой лезть, дожила. — С чего бы я атаманша?
— Так сигануть с такой верхотуры, это ж, характер надо иметь, атаманша моя и есть, — он снова тепло улыбнулся, помогая ей забраться в ржавую тачку.
Она вдруг схватила его за руку:
— Слышь, Склифосовский, давай сразу к старухе. Ты говорил, есть вариант, пока я готова, а то в тепле отойду, передумаю.
Он почувствовал, как холодны её руки, сжал в ладонях, встал на колени и глядя в глаза медленно поцеловал озябшие пальцы:
— Давай, милая. В момент Федора подниму, двести км всего, к рассвету прибудем, бабка сильная, всех берёт, я звонил. Заговорит лет на десять и рванём к Антонине на море. Клянусь, гадом буду.
Он дурашливо поддел ногтем зуб, провёл большим пальцем по горлу. Она улыбнулась:
— Поехали, околела уже, жопы не чую.
Захар толкал тяжелую тачку, по небритой щетине одиноко катилась слеза. Он еле слышно винился за Антонину. Как его номер нашли, непонятно, только Тонькин сын позвонил месяц назад, сказал, что мать погибла в горах, несчастный случай, лавина. В тот момент Валентина трое суток выкарабкивалась из запоя, и он промолчал, опасаясь повторного срыва. Мучился. Ходил в церковь, вымаливая прощенья.
Видимо, выпросил.
— Спасибо Тебе, Господи, за милость Твою, спасибо…
— Чего ты там шепчешься, Склифосовский?
— Люблю тебя, милая. Ты не поверишь, люблю.