Из книги «Все, что помню…» (RUGRAM, Москва, 2022)
КИНО
Про то, что кино вещь опасная, вроде алкогольной зависимости я слышала от мамы в ответ на мое нытье про осточертевшие клавиши и желание работать на киностудии. Она пресекала разговор категоричным: «Только через мой труп!» и гнала к фортепиано. Ее любимая присказка «Из кино не уходят, а выносят вперед ногами» означала то, что человек, окунувшийся в эту стихию, с трудом различает берега нормальной жизни и, захваченный потоком иллюзий «фабрики грез», не желает на этот берег возвращаться, пока его бездыханное тело туда не выбросит. Кто же пожелает такой судьбы своему ребенку? Профессия учительницы музыки — вот правильное решение. Мама вложила в осуществление своей мечты много сил и денег и даже достигла цели: дочь преподает в музыкальной школе, хоть и деревенской, но впереди консерватория…
Если бы не произошел мой преподавательский кризис и отношения с фортепиано не испортились, так бы оно и случилось. Мой срыв и нежелание возвращаться к преподаванию после неудачи с гениальной Танькой подкосили маму. Единственное, что ее успокаивало, — это мое поступление на вечернее отделение филфака. В конце концов, учитель русского языка — тоже неплохо. Для вечернего отделения университета нужна справка с работы — пусть будет киностудия, если уж так хочется, — это же временно. Но она не рассчитала. Я «подсела» на иглу кино так крепко, что соскочила только вынужденно — из-за эмиграции; но и там не успокоилась — придумала себе занятие «околокино», затеяв с коллегами русский кинофестиваль (Toronto Russian Film Festival), и периодически вспоминала слова режиссера Вилена Новака, брошенные мне вдогонку: «Ты не из страны уезжаешь, ты из кино уезжаешь навсегда…» И он был прав. Закрылась эта дверца, открылась новая. Я начала писать прозу — и это, как говорят в родной Одессе, «то еще кино»…
Когда я работала на киностудии монтажницей, снимался знаменитый фильм «Цыган», и музыку к нему писал композитор Валерий Зубков. Он в духе этого кино, по-цыгански, лихо за несколько месяцев охмурил и похитил музыкального редактора Галю, позвав замуж в Москву. Место освободилось. Обо мне хлопотал режиссер Константин Бромберг, но я не соответствовала требованиям — нужна была консерватория, а меня понесло в сторону филологии. Пока не нашли подходящую кандидатуру, решили назначить меня и. о. музыкального редактора. Моя работа оказалось довольно скучной и была схожа с администрированием — не дай бог превысить время записи с оркестром или ошибиться в исполнительских ставках. Но со временем поняла, что суть профессии еще помогает тому, чтобы все друг дружку услышали: режиссер — композитора, композитор — режиссера, а главное, чтобы худсовет принял музыку к фильму. Для этого нужно было умение убеждать. Оказалось, что получается, даже в самых авантюрных моментах, вроде ре-шения Романа Виктюка взять вальс Грибоедова основным лейтмотивом фильма о пионере-герое, разведчике Володе Дубинине, погибшем в бою с фашистами. Почему этот вальс? Какое он имеет отношение к партизанам — недоумевала редактура. Роман Григорьевич отлавливал меня в коридорах киностудии и, загнав в угол, напевал на ушко, чтобы я прочув- ствовала оригинальность идеи. Он меня буквально загипнотизировал. У меня вопросы уже не возникали. Я сдалась, но худсовет гипнозу не поддавался — пришлось придумывать, как отстоять позицию режиссера. Получилось. После уже не приходилось тушеваться во время обсуждений — Роман Григорьевич словно вдохнул в меня дар убеждать, находить правильные слова. Как мне это помогло! Великий режиссер! Невосполнимая потеря нашего болезненного времени.
Еще одним профессиональным страхом была запись музыки с большим оркестром. Хуже этого только запись с хором или каким-то известным исполнителем. Один эпизод не забуду никогда: идет шестой час записи песни на «Мосфильме», пишем дубль за дублем. Певец периодически сбивается, не вытягивая верхи. Нервничают все, а я так просто бегаю по по- толку. Если не запишем, то будет срыв смены и придется отвечать перед начальством. Из микшерской выходит звукорежиссер — совершенно гениальный Евгений Некрасов — и тихонько предлагает мне закончить это безобразие, успокоить режиссера и композитора, выбрать самый удачный дубль и разойтись. Я выпучиваю глаза: «Как разойтись? А что будем делать с верхами?» Он улыбается и тихо говорит: «Я их подтяну…»
Это сегодня понятно, что техника современной звукозаписи может сделать из безголосого исполнителя настоящего соловья, а тогда…
После знакомства с Некрасовым звукорежиссеры и звукооператоры навсегда станут моими любимыми людьми в кино.
Заветная мечта быть обычным редактором, который ведет фильм с зачаточной стадии «сценарной заявки» до конечных титров, вскоре сбывается. Литература вытесняет музыку. Я заканчиваю в университете филологический факультет и перехожу в сценарную коллегию редактором. Как только это происходит, во мне просыпается сценарный зуд. Пишу какие-то сюжеты, открываю записную книжку отца-сценариста. Моей наставницей в редакторском деле становится опытный редактор Евгения Рудых. Она на правах человека, которому я обязана появлением на свет (Женя сосватала маме заезжего сценариста), жестко кует из меня профессионала. Ей открываю свою заветную мечту: хочу в сценаристы. Она запрещает даже думать об этом. Хоть на ее личном счету сценариев не мало, но есть положение об использовании служебного положения: если ты редактор, то занимайся чужими сценариями, а не продвигай свои. Только с приходом перестройки и развалом государственного кино эти правила, да и многие другие, перестанут действовать. Например, профессия редактора с клеймом цензора практически отомрет.
Не забуду замечательную фразу Жванецкого, брошенную мне на каком-то из фестивальных фуршетов, когда появилась там в коротенькой юбке и на высоченных каблуках. Мой режиссер Саша Полынников — уже известный по картине «Берегите женщин» и недавно снявший «Обнаженную в шляпе» — представил меня как чуткого и профессионального редактора. Михал Михалыч мазнул уже не очень трезвым взглядом по моим коленкам и, улыбнувшись, сказал: «Эти ноги способны примирить меня со всей советской цензурой».
Начинались девяностые. Дивное время для кино. Хотя еще долго не уходили в небытие редколлегии и худсоветы. Помню, как один из них закончился инфарктом у режиссера Александра Павловского. Шло обсуждение сценария «И черт с нами» Игоря Шевцова, в котором оживал Сталин и люди, хоть и глотнувшие воздух свободы, быстро от этой свободы отка- зывались. Члены худсовета настаивали, что сценарий уже не актуальный: «Какой Сталин? Помилуйте! На дворе перестройка вовсю!» Режиссер доказывал обратное — все может измениться в одну секунду. И он был прав. Случился путч. На следующий день мы пришли на киностудию, а материал фильма не выдают, все опечатано. Работа остановлена. Зловещий дух «конторы» навис над картиной и нами. Хорошо, что ненадолго. Демократия победила, картина была закончена. Во время премьеры зал хлопал стоя, а ре- плика из фильма «Не умеете, не беритесь…» о старой гвардии сталинистов, мечтающих о реванше, вызвала взрыв хохота. Что сказать, возможно, рано смеялись…
Десятилетие редакторской работы в сценарной коллегии пролетит для меня в режиме «Time Lapse», когда кажется, что вчера робко зашла в павильон первого фильма «Пока не выпал снег» Игоря Апасяна, а сегодня вышла через арку творческого объединения «Аркадия» уже главредом. На этом пути были очень разные фильмы — драмы и комедии, детские и взрос- лые, хорошие и плохие. В сердце оставили след картины друзей: «Пустыня» Миши Каца, «СекСказка» Лены Николаевой, «По ком тюрьма плачет» Жоры Кеворкова, «Фанат» Мурика Джусоева, «Каталажка» Рафика Агаджаняна, «Цвет корриды» Леши Павловского. (Не сочтите за фамильярность то, как называю режиссеров и сценаристов — это мое нежное отношение к ним.)
Работа все теснее переплеталась с личной жизнью, а двери моей квартиры на Французском бульваре уже не закрывались. Близость киностудии делала из квартиры творческий филиал. Продолжилась семейная традиция. Кто только не топтался у нас, на радость маленькой дочке: знаменитые «Маски-шоу», когда придумывали фильм «7 дней с русской красавицей», по- долгу засиживались у нас, и смеху было хоть отбавляй; заходил веселый дядя с соответствующей фамилией Задорнов, когда делали фильм по его пьесе «Куплю вашего мужа». Все чаще появлялись иностранцы, и ребенку было забавно слушать, как они тарахтят на незнакомых языках. Однажды коллеги из Германии приехали обсуждать совместный проект и подготовились на все «десять серий», выставив на стол бутылки и закуски. Пятилетняя дочка прислушалась и, выпятив живот, важно произнесла то, что усвоила из советских военных фильмов: «Гитлер капут». Они радостно закивали. Я поняла, что и нам капут. Быстро отсюда они не уйдут. Наша сторона в лице режиссера и директора держалась стойко. Но как известно, что русскому хорошо —то немцу смерть. Пришлось срочно приводить их в чувства. Не получалось, уложили их спать — не отпускать же в таком виде в гостиницу. Утром они с трудом держались на ногах. Заспанный ребенок выполз из детской и, увидев несчастных немцев, сказал только одно слово: «Капут». Они опять согласно закивали. Переговоры прошли отлично — документы были подписаны в нашу пользу.
Но самое незабываемое впечатление произвела делегация китайских кинематографистов. Они чинно сидели за столом, актриса была необыкновенно хороша. Наш режиссер не сводил с нее глаз. Собственно, она и была главной в делегации, а все остальные товарищи вряд ли имели отношение к киноиндустрии. У нас уже давно развязались языки на перестроечной свободе, а китайские товарищи не были к этому готовы. Переводчик не успевал перевести, а на лицах так называемых кинематографистов, которые не должны были понимать русский, уже прочитывалось напряже- ние. В конце концов по команде главного они встали и покинули квартиру. Наш режиссер с тоской смотрел вслед китайской красавице. Совместный проект провалился. Призрак коммунизма, так быстро исчезнувший из нашей жизни, был далеко не призраком для Китая.
В то время мне было слегка за тридцать и жизнь в новой действительности бурлила дерзкими планами и проектами. А не замахнуться ли нам на экранизации той литературы, которая была под запретом? Так возникли идеи с экранизацией Довлатова и Набокова. Сережа Члиянц, тогда совсем молодой режиссер, а ныне маститый российский продюсер, написал отличный сценарий по рассказам Сергея Довлатова и снял фильм «По прямой». Я была у него редакто-ром. Как горели наши глаза и радовались сердца, что теперь это возможно. Ну а с экранизацией Набокова приключилась совсем уж замечательная история: его рассказ «Чет, нечет» или в некоторых изданиях «Сказка» стал основой удивительной работы сценариста и режиссера Елены Николаевой — фильма «СекСказка»
Я люблю работать с женщинами. Они быстро ловят на лету идею, эмоциональнее реагируют. Теперь женщин в этой профессии много, а раньше было не так. Каждая была под прицелом ревнивых глаз режиссеров мужчин. Но Лена Николаева, появившись на киностудии, сразу дала понять: «Мальчики, стоять!» Мужчинам не снились такой характер и такая работоспособность. Она к тому времени была уже хорошо известна. Ее фильм «Абориген» был из разряда чест- ного и жесткого «перестроечного» кино. Сегодня на ее счету более двух десятков фильмов и сериалов, среди них знаменитые — «Попса», «Алешкина любовь», «Манекенщица», «Ланцет», «Медиум», а тогда мы хулиганили по-хорошему, стараясь воплотить набоковский сюжет в эстетике эротического фильма. Видимо, настолько этим увлеклись, что и в жизни вокруг фильма стали происходить странные полумистические и вполне душераздирающие любовные истории.
На роль главной героини — Черта, который искушает юношу, — была приглашена Людмила Марковна Гурченко. Искушать ей на съемочной площадке приходилось Сергея Жигунова, но как-то так получилось, что не только его. Другой Сергей — один из продюсеров — мой друг и муж любимой подружки, попал под чары Людмилы Марковны. Большая разница в возрасте не была преградой. Страстный и молодой Сережа Сенин влюбился без памяти. Я в это не поверила и со всей редакторской принципиальностью и заодно глупостью устроила скандал — как он смеет дурить голову Людмиле Марковне! Неужели он оставит красавицу-жену с ребенком и уйдет к знаменитости только потому, что она — это она и вокруг нее знатная московская тусовка. В его чувства я никак не могла поверить, каюсь. На что он мне тогда ответил: «Кто не знал Люси, не знал любви». Я хотела его придушить.
Прошло много лет, когда я поняла, что была не права. Сергей стал очень многим для Людмилы Марковны, а фильм «СекСказка» красивым началом их любви.
На фоне довольно скудной перестроечной жизни в кино пришли большие деньги. Партийный общак перешел в руки комсомола, и бодрые, румяные ребята, называвшие себя модным словом «продюсеры», заполнили кабинеты вновь созданных независимых студий и объединений. Началось время кооперативов, в том числе и в кино. Появились деньги и для праздников. А как без них? Где выгуливать брендовые пид- жаки и молоденьких любовниц, как не на фестивалях, банкетах, фуршетах? Одесса была первым городом, в еще не распавшемся СССР, где в конце 80-х появился независимый от государственного финансирования, а значит и влияния, международный кинофестиваль «Золотой Дюк». Слово «президент» применительно к руководителю, там тоже прозвучало впервые. Горбачеву до президентства еще надо было дожить, а Слава Говорухин уже таким стал. Он возгла- вил фестиваль и пригласил на него знаменитостей. От блеска звезд рябило в глазах. Чего стоила одна фигура Марчелло Мастроянни, но, как оказалось, народ, плотно окруживший оперный театр перед церемонией открытия, скандировал вовсе не его имя. Люди кричали: «Цой! Цой!» Фильм «Игла» был в программе фестиваля. Виктор Цой приехал в Одессу, а я даже не представляла, чем это обернется для меня.
Магическую силу слова «кинофестиваль» я почувствовала на себе, когда мужу понадобилась срочная операция. Билеты на открытие «Золотого Дюка» стали той заветной палочкой-выручалочкой, которая фактически спасла ему жизнь. Самый хороший хирург города вспорол мужнин живот, спасая от начавшегося перитонита. Билеты были взяткой — попасть на «Золотой Дюк» могли не многие. Я понимала, что мой фестиваль будет проходить в больничных коридорах, но муж быстро шел на поправку, и я смогла попасть на закрытие. Вот там-то, на банкете, я и познакомилась с Цоем. Как и когда он оказался за нашим столиком, уже не помню. Скорее всего, его заманила одна из редактрис. Ему, как почетному гостю, надлежало быть среди ВИПов, а не там, где квасят ничем не приметные особы, но с нами ему было веселее. Одной из девушек за столом стало плохо — перебрала. Он ухватился за повод довести ее до машины, чтобы слинять с вечеринки, а я вызвалась ему помочь, преследуя ту же цель и зная, куда девушку везти. Мы, подхватив несчастную, вышли на Приморский бульвар. Девушка слегка отрезвела на прохладном сентябрьском ветру, напрочь отказавшись усаживаться в такси. Она повисла на Цое, а он не отмахнулся и предложил всем вместе пройтись, чтобы ей стало легче. Была глубокая ночь. Мы шли медленно, девушка орала его песни и блевала в кустах. Я не понимала, на фига он возится с нами? Мог бы сесть в такси и уехать в гостиницу, но продолжал тащить брыкающуюся девицу. Благо, она жила недалеко. Мы ее довели до подъезда и сдали на руки родне. Теперь Виктор мог спокойно отправиться отдыхать, но нет… Как можно отпустить среди ночи, хоть и трезвую, но одинокую женщину, которую даже не может встретить муж, лежащий в данный момент на больничной койке? К тому же мы были на полпути к моему дому и его гостинице. Он предложил пойти пешком. Судьба подарила мне долгую прогулку с Цоем, неспешный, ничего не значащий разговор, из ко- торого помню только то, что он не понимал, как я могла сменить музыку на кино. Он был один из тех, кто не подписал на фестивале манифест в поддержку гласности и перестройки. Я пыталась понять почему. Он особо не объяснял, но проскочило, что ненавидит коллективные акции и пафос. При упоминании пафоса я вспомнила доводы Виктюка по поводу грибоедовского вальса: «Эта музыка навязчиво-прекрасна, она разобьет в прах патетику. Где пафос — там пошлость». Интуитивно поняла и приняла правоту Виктюка и Цоя.
Виктор проводил меня к подъезду дома на Французском бульваре и взял с меня обещание, что вернусь к музыке. Больше мы не виделись.
К преподаванию музыки вернулась уже в эмиграции. Когда накатывает хандра и нездоровится, нет лучшей терапии, чем гаммы и «Хорошо темперированный клавир» Баха. А в качестве эпиграфа к роману «Дуэт для одиночества», не задумываясь, поставила слова Курта Воннегута, которые он попросил написать на своей могиле: «Для него необходимым и достаточным доказательством существования Бога была музыка». Думаю, Цой с ним согласился бы.
Еще один замечательный музыкант оставил след не только в душе, но и на теле. Это история вполне в духе лихих девяностых, когда жили, гуляли и пили, как в последний раз. Я часто приезжала в Москву по делам, связанным с новыми кооперативными проектами фильмов, которые спонсировали те, кому было что отмывать. Такие картины были малобюджетными, снимались быстро, а большая часть сметы просто уводилась и обналичивалась. Вот на что никто не жалел денег — это на банкеты по случаю завершения фильмов. Уже точно не помню, по какому поводу в особняке на Остоженке гудела киношная братия, но пир был горой — осетры и поросята на блюдах, водка и шампанское рекой… А останавливалась я в Москве у родни, которую смело можно было бы назвать «бедными родственниками», как книгу, которую напишет и подарит мне вскоре Люся Улицкая. Утром на завтрак у них была жидкая кашка, на ужин тоже. Я всегда старалась что-то утащить с банкета, чтобы порадовать родню, а главное — незаметно после этого слинять. В тот раз тоже старалась проскочить не замеченной. Как всегда, в мини-юбке и на макси-каблуках, сбегала по высокой лестнице к выходу. За спиной гудел пьяный рой, я и сама плохо держалась на ногах. Краем глаза заметила человека, сидящего внизу. Он явно был крепко поддатым и очень смахивал на Гарика Сукачева. Возможно, ему нужна была помощь, но я, не останавливаясь, хотела проскочить мимо. Не удалось — он ловко ухватил меня за ногу, я заорала от того, что почувствовала укус на лодыжке. От страха рванула назад вверх по лестнице. Знакомый режиссер принял меня в объятия, стараясь понять, почему держусь за ногу, где упала, что болит и кто меня так напугал? Рассказала про кусачего человека, рычащего в точности, как Сукачев. Режиссер залил водкой укус на моей ноге и заржал. Приказал принять внутрь и успокоиться. Еще он добавил: «Теперь будешь всю жизнь помнить, как тебя покусал Гарик. Не каждому так везет».
Шрам остался едва заметным. Прошло много лет, я жила в Канаде и, когда случилось опять встретиться с Гариком в Московском Доме кино на его премьере, решила, поскольку им мечена, что не могу не пригласить его на фестиваль Российского кино в Торонто. Он снял потрясающе атмосферный фильм, впитавший в себя солнце молодости и любви поколения хиппи. Фильм так и назывался «Дом солнца». Очень хотелось, чтобы канадские зрители увидели картину. Успех превзошел все ожидания. Конечно, в основном в залы ломилась русская публика, но и канадцев зацепило. А уж какой прием Гарику устроили канадские байкеры, узнав о приезде знаменитого музыканта и духовного собрата! Я сама не была на этой встрече, но как рассказывают те, кто там был, это напоминало сцену из Короля Льва: на вершине стоит Гарик Сукачев, а вокруг его море байкеров, сигналящих, гудящих, кричащих! Иногда поглаживаю бугорок на лодыжке и врубаю его песни или пересматриваю его фильмы. Их все больше, и они прекрасны.
В те годы очень хотелось поработать с Кирой Муратовой, Станиславом Говорухиным, Георгием Юнгвальд-Хилькевичем, но не довелось — у них были свои редакторы, а вот с двумя ведущими режиссерами Одесской киностудии удалось, но уже в другом качестве — соавтора сценария. Сценарная мечта сбылась.
Идею сюжета фильма «Дикая любовь» подсмотрела и подслушала у друзей, живущих в разных городах. В стране уже открылись границы, и народ побежал. Наш — туда на ПМЖ, а их — оттуда за острыми впечатлениями. Для школьников и студентов ввели программы по учебному обмену. Историю американской школьницы я услышала в Одессе. Началось со вздохов хозяйки: «Я ж ей самое лучшее — биточки, сметанку базарную, творожок. Все с Привоза, свеженькое, а ее от всего тошнит…» Американская девочка приехала учить русский язык, хотя и так сносно говорила — ее воспитала русская дворянка-прабабушка, сбежавшая от революции. Американку поселили в семье одноклассницы, которая потом тоже должна была поехать по обмену в Америку. Мама одноклассницы переживала, что квартирантка не выдержит весь срок и попросится домой, но дочка успокоила: «Никуда не денется… Она влюбилась в мальчика из класса и хочет его увезти». К этой истории монтировалась другая, услышанная мною в Москве, про воспитанницу детдома, которая застрелила любимого в аэропорту, не дав ему уехать. Этот треугольник сразу обрел имена — Сьюзен (Сью), Максим и Маша. Оставалось соединить в один сюжет их линии. Получилось так: Максим давно любит детдомовку Машу, собирается на ней жениться после окончания школы и вытащить из интерната. Он — гордость школы: отличник, красавец, увлекается программированием — компьютеры его страсть. К ним в класс распределяют американку Сью. Она — дочка одного из руководителей «Майкрософта». Сью влюбляется в Макса и предлагает ему уехать с ней в Америку. Он стоит перед выбором: любовь к Маше или карьера в «Майкрософте». Второе побеждает. Маша крадет пистолет у бандита, который захаживает к ним в интернат, и стреляет в Максима у трапа самолета.
Дополнив эту конструкцию второстепенными, но очень важными персонажами, накачав драму страстями и слезами, показываю ее худруку объединения режиссеру Вилену Новаку. Он загорается идеей. Сажусь писать и понимаю, что не могу, кишка тонка, нужен опытный сценарист в помощь. По совету друзей обращаюсь к уже хорошо известному после фильма «Авария — дочь мента» Юрию Короткову. Идея ему нравится. Он приезжает на Одесскую киностудию и практически не выходит из моей квартиры, пока сценарий не написан. Вилен Новак снимает фильм «Дикая любовь», который до сих пор волнует зрителей. В этом я убедилась, приехав на Одесский кинофестиваль в 2014 году. Картину показывали в ретроспективе «Пять забытых шедевров украинского кино». Зал, заполненный молодыми людьми, реагировал так, словно фильм снят про них.
Сценарий музыкальной комедии «Зефир в шоколаде» вырос буквально из мусора. Это не фигура речи — так оно и было. Кто помнит 90-е, тот меня поймет. Однажды зашла к подружке, решившей выйти замуж за чернокожего парня — студента «политеха». По ее квартире были разбросаны заморские шмотки, на столе стояла бутылка чего-то экзотического, а мусорное ведро наполнено пестрыми отходами иностранной жизни — фантиками из-под жвачки и конфеток, шкурками бананов, коробочками из-под экзотических кремов… Я застыла в ступоре. Невольно сравнивала вид моего мусорного ведра с тем, что вижу. Ее ведро мне нравилось больше, а вот идея подруги уехать с возлюбленным в Африку пугала. Подруга успокоила: жених не простой — он принц в изгнании. В его стране случился переворот, отца повесили, но готовится новый «обратный» переворот, и принц станет королем, а она королевой. От ее глупости теряю дар речи, но история нравится. Смотреть на эту парочку одно удовольствие — светлокожая блондинка и шоколадный «принц». В голове выстраивается сюжет и название «Зефир в шоколаде». Записываю, показываю любимому режиссеру Александру Павловскому, блестяще работающему в жанре музыкальной комедии. Он в восторге — это его материал.
«Зефир в шоколаде» получился веселым, песни из него быстро ушли в народ, а я постепенно начала уходить совсем в другую сторону — в предэмиграционную суету. Все разом рухнуло: планы, мечты, киностудия, страна…
Странно, что почву под ногами старалась тогда нащупать там, где ее не могло быть — в иллюзорности вымысла. Сочинительство захватывало, взрастая из судьбоносных знакомств. Кино подарило самое важное: встречу с Людмилой Улицкой. Мне попала в руки Люсина повесть «Сонечка». Испытав потрясение, уговорила худрука творческого объединения заключить заявку на написание сценария с начинающим автором. Теперь даже забавно вспоминать, что когда-то Улицкая была начинающей. Уровень текста явно принадлежал зрелому мастеру. Встретившись, просидели на ее кухне до утра. Люся угощала вкусностями, от которых можно было проглотить язык. Готовит она замечательно, но особенно почему-то запомнилось печенье «свиные уши», и не зря: режиссер всем «подложил свинью», слиняв с проекта. Фильм не случился, но случилось другое, что гораздо важнее, — дружба, длящаяся уже много лет. Не скрою, ей тоже гадала. Люся не даст соврать — я тогда смело заявила: «Вижу Нобеля», хотя ею еще не были написаны знаменитые романы. Вряд ли я уж так сильно ошиблась — она получила невероятное число международных премий, а пресловутый Нобель, возможно, еще впереди.
Через кино подружилась с еще одним замечательным писателем. Прочитав повесть Юрия Коваля «Самая легкая лодка в мире», была ею очарована и носилась с идеей экранизации. Начальство подписало командировку в Москву для переговоров с автором. Договорилась о встрече. Он пригласил в мастерскую на Яузе. О том, что писатель — еще и художник-коллекционер, не подозревала. В этот день начался сильный снегопад. Долго плутала, не находя дома. Окоченела, превращаясь в сугроб. Вот этот сугроб и ввалился в мастерскую. Первое, что услышала от хозяина: «Срочно водки!» Помню, как отнекивалась, упирая на то, что я редактор… Этот смешной аргумент не был принят во внимание. Водкой напоили и растерли ноги. Я не заболела. Писатель заинтересовался экранизацией и приехал в Одессу.
ПИРОСВАНЯ
Памяти Юрия Коваля
Лодка стояла на морском причале и была не какой-то там легкой плоскодонной шаландой, а широким рыбацким баркасом с мотором от старого «жигуля». Владелец ее, дядя Ваня, семидесятипятилетний рыбак, в прошлом кочегар, а по жизни художник, был бессменным капитаном и хозяином этой лодки. Звалась лодка «Надя», как и жена, с которой Иван прожил больше полувека. Обе они, жена и лодка, потихоньку скрипели, жалуясь на возраст, но были еще на полном ходу. Хоть «Надя»-вторая родилась на четверть века позже Нади-первой, для лодки это был уже закат. Краска на крутых лодочных боках отслаивалась волной, а черные буквы имени пузырились и лопались от жаркого солнца. Ивану приходилось «освежать» осыпавшуюся краску, и он был доволен, что когда-то не поддался уговорам жены и не записал лодку на имя «Надежда», а то пришлось бы еще с тремя буквами возиться. Обводя надпись твердой рукой и никогда не пользуясь для этого трафаретом, он часто думал о том, что его жена Надя никакая не Надежда. Всю жизнь, считай, прожили, и никаких надежд — как скаженная была, так и осталась, но то, что недавно вытворила, — ни в какие ворота. Раньше даже нравилось — каждый день театр: то комедию на голубом глазу ломает, то драму с трагедией, а теперь, что называется, вышла на большую сцену. Восьмой десяток пошел, а все туда же — гитару в руки, розу в декольте и хоть кол на голове теши. Наверное, если бы сын Мишка не умер во младенчестве или Бог еще детей дал, угомонилась бы, да вот не беременела больше. Зато сестра ее младшая, Мила, наверстала — двух парней за раз родила, а те тоже близнецов нарожали. Теперь весь этот кагал на лодке катаем. И хорошо, что родичей много — все свои. Чужому только дай отхапать, а тут — хозяйство целое, все денег стоит: и место на причале, и курень, и снасти… Милкина семья все лето при лодке, только муж ее, Славка, никакой не рыбак. Что за мужик — ни рыба ни мясо! Да откуда ж Милке было мужа хорошего взять с такой фигурой? Они с Надькой, как не родные. Мила моложе будет лет так на двенадцать, но старуха старухою, и толщины необъятной, а вот Надюха и сейчас фигуристая, юркая. И лодка тоже — вся в нее, ход легкий, веселый. Известное дело, как назовешь, так и поплывет, но в последнее время что-то мотор барахлит. Может, пора на покой…
Но мысли о покое каждый год откладывались на неопределенный срок. Завтра Иван опять выйдет в море, ставрида идет, а Наденька будет стоять на берегу в своей широкополой белой шляпе и махать вслед платочком. Только она одна это делает, никто из женщин не машет им вслед — они машут вениками в куренях. Хорошие, правильные женщины — молодые и старые, красивые и хозяйственные — они готовят еду, кормят детей, купаются, загорают. А к вечеру, когда вернутся с уловом, Надюша встретит у самой воды. Закатное солнце ударит в глаза, но Иван заметит ее платочек и плавно причалит, шершаво врезаясь в песок. Она погладит «Надю» по мокрым, как у взмыленной лошади, бокам и, пока мужчины будут выносить на берег снасти и рыбу, начнет напевать себе что-то под нос, словно укачивая лодку, обессиленную и отяжелевшую, слегка подрагивающую на тихой волне. Набегут с ведрами рыбачки, и полетит вокруг перламутровая чешуя. Надюша снимет шляпу и, подвязавшись платочком, весело запоет. А как без песен рыбу чистить? Без песен тоскливо. Скрипит лебедка в такт, втягивая по мокрым бревнышкам на берег отяжелевшую «Надю». Женщины варят уху, накрывают на столы. Скоро все усядутся, будут с шумом втягивать в себя горячую юшку, пить водочку и обсуждать сегодняшний улов. Потом настанет время дяди-Ваниных баек, но только после того, как детей отведут в курени и уложат спать на жесткие матрасы, пропахшие морскими водорослями и керосином. На дверные проемы куреней опустится посеревшая марля, обсиженная мухами, а дети, стараясь разглядеть и подслушать взрослых, будут бороться со сном, но марлевый туман их усыпит, и они не услышат историю, которую дядя Ваня припас на сегодня. Он мог, конечно, рассказать ее еще вчера, но ждал, когда настоится, как наливочка, которую Надя принесла к столу.
— Ну что, хряпнем. Никого больше не ждем. Ляля собиралась подойти, но не знаю, появится или нет после Надькиной гастроли. Ой, девка тяжелая, с перцем! А про нее как раз есть, что сегодня сказать. Я-то думал, она сама за себя скажет, так нет! Обещала прямо с вокзала сюда, как проводит этого московского хлопца, ну помните, того, что с нами на бычка ходил. Интересный мужик — знаменитость. Гляньте, Надька аж вспотела. Как только о нем речь, так ей прямо дурно.
Надя шлепнула мокрой тряпкой по столу, прибив муху.
— Ты, Ваня, думай, что говоришь. Ляльку обидел, да и перед писателем — дурак дураком. Вот едет сейчас он в свою Москву и думает: «Какой этот Ваня поц, я ему и то, и се, а он мазню свою пожалел, испугался, что продешевит!»
— Не, он так не думает. И слов таких похабных не знает. Он — писатель, культура. А ты — вредитель, даже слово есть такое — вандал, я его в энциклопедии вычитал. Это те, кто культуру уничтожают. Ты, Надя, Славику плесни наливочки.
Надя, покраснев, размотала бинт на бутылочном горлышке и разлила в стопки темно-вишневую тягучую жидкость.
— Славик, стопку подними, на свет посмотри. Цвет какой, а! Пробуй давай. Вкус тоже — что надо, но цвет! Я вот что вам скажу, в природе нет чистого цвета — все намешано. Вот трава, она какая? Да не зеленая! В ней знаете, сколько зеленого — совсем мало. Там и неаполитанский желтый, и охра, и умбра жженая…
— Иван, чего пристал, давай выпьем уже, — кисло заметил Славик. — Уехал твой художник.
— Писатель, — поправила Надя.
— Писатель-художник, — уточнил дядя Ваня. — Не важно. Перед кем выпендриваешься? Надя, налей мне беленькой, не закрашенной, — протянул стакан Славик, отставив наливку в сторону.
Все сидящие за столом, а их было шестеро, чокнулись, седьмым подошел Боцман, который тихо сел неподалеку, но ему не налили, поскольку кобелям не наливают. Боцман, интеллигентно подождав, пока люди выпьют, подал голос и получил кусочек колбаски. Улегшись в тени стола, чихнул от забившейся в нос пыли и задремал. Он был сторожем на причале, а не в галерее. Живопись его не интересовала, так же, как родню, сидящую за столом, но Иван гнул свою линию:
— Я вот новое полотно пишу. Решился на Айвазовского. Так вам не передать, что в той воде творится, сколько цвета намешано. Надь, чего кривишься? А давай ка я тебя с нашей лодкой в «Девятый вал» впишу. Глаза вылупила, волосы торчком — тебе даже позировать не надо. Ладно, шучу. А ты не огрызайся, стыд имей. Ну, вот скажи, с какого бодуна москвичу приспичило мои картины скупать, если они мазня?
— Ладно, брехать, не собирался он их скупать, — скривилась Надя, — он выставку тебе предлагал.
— Кто брешет? Да, выставку предлагал, а еще спрашивал, почем продам. Да, если бы я их продал, то мы не на лодке, а на катере катались. Эх, родичи, скучно с вами, а у москвича было что ни слово, то наживочка для разговора. А разговор какой получался — песня! Вот наша старушка и попалась. Ну что, я не прав? А, Надюха?
— Да оставь ты ее в покое, — встала на защиту сестры Мила. — Лучше скажи, как он вообще у вас оказался.
— Его к нам наша Лялька привела, моей двоюродной сестры Дуси внучка. Эта внучка-байстрючка, еще недавно по причалу в одних трусах бегала, а теперь — цаца такая, куда там — не подступишься. Она на киностудии работает. Вот на той киностудии и захотели снять кино. Про что бы вы думали? Та не догадаетесь. Писатель придумал, что можно построить лодку самую легкую в мире. Он мне свою книгу подарил, я открыл, и, чтоб с места не встать, все про меня: и золотой зуб, и тельняшка. Вы почитайте, почитайте. Мы с писателем этим, вообще, похожи — картины пишем, рыбачим, разные истории сочиняем. Видный мужик, скажу вам, но хитрован еще тот.
— А ты не хитрован? — усмехнулась Мила, и все за столом: ее муж Славик, два сына-близнеца Костя и Витя, Надя и даже Боцман подали голоса, зацокали языками, мол, уж большего хитрована, чем ты, дядя Ваня, найти трудно.
— Да, Милка, я тоже хитрый. Но не в этом дело, мне такая слава не нужна. Я же не шалава какая, на мосту стоять.
Славик, поднесший стакан ко рту, поперхнулся. Мила в недоумении уставилась на дядю Ваню, а потом, скосив глаза в Надину сторону, изогнула брови домиком, выражая крайнее удивление.
— Нет, ну как вам это нравится? Ну, кто он после этого?! — завелась Надя. — Писатель предложил ему выставку в Москве на Кузнецком мосту. Я у нашей Ляльки узнавала, что это за мост такой. Оказывается, это место, где у художников выставки проходят, а он даже не поинтересовался, что и как. Обидел писателя, Ляльку, не дал свою маз… картины, прости господи.
— Я тебе вот что скажу, Надька, не морочь людям голову и за него не решай, обиделся или нет. Уже наделала делов. От, ты бы имела бледный вид, если бы я ему правду сказал про картину. Ты же втюрилась в него, как соплячка. Он, конечно, мужик видный, в самом соку, но ты ж ему в мамки годишься, если не в бабки. Тебе ручку из вежливости целовали и подпе- вали тебе из вежливости, а ты сомлела и глазками — зырк-зырк, и губки бантиком, так, где ж тот бантик? Теперь заместо него попка куриная. А слышала, как он сам на гитаре играет и поет? Душа прямо сразу из организма выскакивает.
Надя открыла рот, чтобы по достоинству ответить на мужнино хамство, но дружный хохот за столом заглушил ее ругательства.
— Надюха, хорош цапаться, — продолжил довольный собой Иван, видя, что градус жениного гнева нарастает. — Ты тоже ему понравилась, с художественной точки зрения, конечно. «Нет на вас, Надежда Степановна, Гойи!» — говорит. Да не еврей он, Славик! Все тебе евреи мерещатся, при чем здесь гойка! Художник был такой — Гойя, картина «Обнаженная Маха» называется. Там баба голая, лицом — вылитая Надька, но хуже. Я эту Маху тоже напишу, только подправлю чуток, чтобы сходство усилить. Славик, а чего это твоя половина ржет? Мила, сейчас лопнешь. Я вам лучше одну картину покажу, которая этого москвича прямо наповал убила, сразу попросил продать, большие деньги давал, а я сказал, что Надю не продаю, предлагал ему «Ленина в Горках», так он не взял, сказал, что за это так дадут — мало не покажется. Вы наливайте, я сейчас вынесу. Складирую работы в курене, готовлю выставку на причале.
За столом поднялся шум. Боцман истерично залаял со сна, в унисон женскому визгу.
— Ну чего вы хай подняли, бабоньки? — попытался успокоить женщин Иван. — Какой позор? Это живопись, темнота вы, бескультурье. При чем тут Надя голая? Там дамы другой комплекции, они богини мифологические, а то, что лицом на Надьку смахивают, так это прием такой художественный. Короче, хотите посмотреть? Не хотите? A вот Славик аж вспотел. Несу.
Пока Иван перебирал в ящиках свернутые в тугие свитки холсты, родственники возбужденно расспрашивали Надю, действительно ли этот московский писатель-художник собирался скупить у Ивана весь этот ужас и что, собственно, Надя натворила. Она было открыла рот, как из куреня вышел дядя Ваня с перекинутым через плечо то ли ковром, то ли бревном.
— Ну вот, черт, большая очень. Витька, Котя, подержите, разверну полотно. Размер почти как у оригинала. Ну как? Чего языки проглотили? Милка, ну посмейся, что ли… Это шедевр знаменитый, «Даная» называется.
Хорошо, что в этот момент Славик уже поставил стопку на стол, иначе бы точно мимо рта промахнулся. Милка ойкнула и закрыла глаза руками.
— Я, конечно, тут кое-что поменял, — объяснил обалдевшей публике дядя Ваня, — вместо той, со шнобелем, написал Надькино лицо. А вы на руки посмотрите: вот эти часики золотые и колечко с рубином в семьдесят девятом подарил на золотую свадьбу. И маникюр, и педикюр красненьким, все, как Надя любит. Красота, а? Чего онемели? Знаю, натурализма много. Художники говорят — плохо, когда натуралистично, нет полета фантазии, но против правды не попрешь — жены фигуру как свои пять пальцев знаю. У моей — телеса с крутым рельефом и волос, где надо, побольше. А за портьерой кто прячется, узнали? Так это ж я! Дамочка Зевса ждет, а я притаился и тоже жду, но с дрыном. Вот так бы ты, Надька, ждала бы хахаля, а я — тут как тут. Сильная вещь получилась, москвичу очень понравилась, а некоторые темные необразованные женщины запрещают ее в доме держать. Но — дулю тебе. Сказал, выставку на причале сделаю, значит, так и будет.
Схватив со стола нож, Надя кинулась на холст. Ее перехватили, отобрали нож, усадили на место, но Надя продолжала колотиться, как яйцо в крутом кипятке.
— Уйду от тебя, куда глаза глядят, ирод проклятый, — голосила она нараспев. — И не держи, а все картины твои поганые на кусочки порежу или сожгу.
— Тогда и меня жги, — опустился на стул Ваня и дрожащими руками начал сматывать полотно.
За столом повисла тяжелая театральная пауза. Мила успокаивала сестру, а Славик, плеснув еще по чуток каждому, вроде как «на дурaчка», перевел разговор из культурологической плоскости в материальную:
— Дядя Ваня, тебе ж никто никогда копейки за картины не давал. Чего же ты так фраернулся… Так почем москвич брал?
— Он спросил цену, я и говорю: «Гамузом продам за тыщу, но где Надя, не продается». Он аж свистнул и говорит: «Ты, дядя Ваня, настоящий художник, бескомпромиссный, но без твоей Нади…»
— Нет, не так он сказал, — перебила пришедшая в себя Надя. — «Без твоей красавицы супруги они мне неинтересны». Он только со мной картины хотел.
Ваня посмотрел на жену и покрутил у виска.
— Щас! Надо быть даже не на всю голову больной, а просто еле-еле шевелить мозгом, чтобы подумать такое. Ну, на что ты ему нужна? Вот я вам скажу, родичи дорогие, за что меня обида давит: вам же плевать, с чего это я вдруг стал картины писать, а писатель спросил. И я ему как на духу рассказал, что все со ссыкухи этой началось. — И дядя Ваня исподлобья глянул на заплаканную жену.
— Захотелось мне изобразить, причем в полный рост, пацанку, что за нашей котельной жила. Выходит днем белье развешивать, а платье намокнет, и через него все тело видать. Фигура такая — глаза свернешь! А рисовать до этого никогда не пробовал, не знал, что и как. Пошел в магазин, накупил всего — кисточек, красок и книжку «Руководство для начинающих художников». Ни черта у меня не получалось, но тут мы с Надюхой познакомились поближе — ей шестнадцать стукнуло. Она мне свое фото подарила, и сразу дело пошло. По сто раз копировал, руку так набил, что мог c закрытыми глазами ее нарисовать, но только лицо, ничего другого из головы не выходило. Стал календари, иллюстрированные, по клеточкам перерисовывать. Та кому ж это надо? Решил, что так не пойдет, что надо картины улучшать, осовременивать. Попробовал Надино лицо разным дамочкам пририсовывать, шикарно стало получаться. И что заметил: как только Надя захандрит или, не дай бог, сляжет, стоит ее вписать в картину какую, так силы тут же возвращаются. Вот, спрашивается, вопрос: с чего это на восьмом десятке она такая молодуха? Имею что ответить, так вы ж не поверите! А я вам говорю: это потому, что могу ее изобразить только такой, как на той фотке, когда ей шестнадцать.
Все посмотрели на тетю Надю, словно впервые увидели. Она смущенно улыбнулась, и как-то легко, по-девичьи, откинула завиток, упавший на глаза. Близнецы Витя и Котя хмыкнули, Мила поджала губы, а Славик кивнул.
— Потому и не продам картины эти, — сказал я тогда писателю. — Они не только мои, но и Надькины тоже. Но ты у нее их не проси, она все отдаст и сразу помрет, я точно знаю, — закончил Иван торжественно.
— А он что на это? — спросил потрясенный Славик.
— Попросил его портрет написать для общего оздоровления и омоложения.
— А ты?
— А я согласился, но еще раз напомнил, что из головы не умею и с натуры тоже, вот если бы фото. Тогда он членский билет писательской организации показывает, а там его фотка три на четыре, и говорит: «Напиши меня, дядя Ваня, за столом, полным еды и питья. Разносолов там всяких не надо, главное — чтобы колбаска, хлебушек и огурчики соленые». Он не задаром просил: кругом-бегом, рублей тридцать обещал. Вот только фотка маленькая была и черно-белая, но я выкрутился, увеличил и раскрасил. Еще зуб золотой дорисовал, как в его книжке. Там написано, что мечтал он о таком с детства.
Надя не выдержала и встряла в рассказ, нарушив его плавное течение:
— Ну что ты мелешь?! Это ж не картина, а уродство какое-то! Карикатура поганая! От, представьте себе: стол кривой, на нем бутылка кривая, а на бутылке наклейка «Столичная», которую с поллитровки отодрал. Колбаса на кучу говна похожа, хлеб — на кирпич, а огурцы — на крокодилов. И над всем этим висит в рамке морда писателя! И какая! Красная и здоровенная, как помидор «бычье сердце», только очень несвежий.
— Так, может, писатель такой и есть? — спросил Славик, но Милка на него шикнула:
— Ты че, рехнулся, вы же вместе квасили после рыбалки, не помнишь? Мужик такой интересный, навроде артиста.
Дядя Ваня возмутился:
— Ой, и эта туда же! Славик, гляди, как все бабы за него горой! А показать всем гостям твои художества? — не унимался Ваня. — Сейчас принесу. Там в холсте вместо писателя — дырка. Спасибо Наденьке, учудила, ножничками маникюрными покоцала. Куда дела портрет, признавайся!
— В мусорку выбросила. Нет, чтобы человеку руки пририсовать, а ты одну голову в рамку, спасибо, не черную!
— В красную, как на доске почета, а без рамки работа незаконченно смотрелась, — резонно заметил дядя Ваня. — А что же ты, Надя, людям не рассказываешь, как расстроился писатель, когда картину не получил? Ты, Надя, напортачила, а фасон держишь. А еще он золотые слова сказал: «Нет на земле лучших людей, чем художники». Хотелось ему ответить, что есть у этих людей лютые враги — их жены, но сдержался. Боялся тебя выдать. Так и уехал он ни с чем.
— Эх, дядя Ваня, упустил ты свою удачу, — разочарованно заметил Славик. — Бабки не срубил, от славы отказался и с портретом, видать, промахнулся. Женщины — они видят, если что во внешности не так. Может, Надя не зря ножничками поработала, хотела тебя от позора спасти. А представь: увидел бы писатель себя уродом, еще обиделся бы…
— Кто бы обиделся? Да он бы смеялся до слез, — раздался откуда-то с краю звонкий голос, и перед уже не очень трезвой и загрустившей компанией нарисовалась симпатичная молодая женщина. Она поцеловала Надю, пообнималась с Милой и ее семейством, потрепала Боцмана за ушами, а он, как настоящий мужик, бросился под юбку. Наконец, Ляля подошла к дяде Ване и протянула ему руку:
— Хочу поздороваться с художником, который отказался от денег и славы ради любви.
Дядя Ваня, обалдев, готов был пожать ее руку, но потом, словно обжегшись, отдернул свою.
— Ты чего, Лялька, какой любви? Это про Надьку, что ли? Да холера она! Так бы и бежала за этим писателем-художником до самой Москвы, что я, дурной, не вижу? Теперь ты знаешь, что на самом деле с картиной этой клятой случилось.
— Да знала я. Мне тетя Надя рассказала и даже показала твой шедевр. Если честно, клёво получилось, писателю бы понравилось, жаль, что так все вышло. А ты всерьез думаешь, что твои картины молодость возвращают?
Дядя Ваня посмотрел на темнеющее небо, простреленное кое-где звездной шрапнелью, потом на море, теряющее краски, и загадочно улыбнулся.
— Та не знаю, спроси у Надьки.
— Эх, дорогой мой дядька, — обняла его Ляля, — а ведь мог бы прославиться не хуже Пиросмани. Был такой художник-примитивист.
— Как ты сказала? Примитивист! Это я, что ли, примитивный? Сейчас как на тебя обижусь. И Пиросваня твой задрипанный меня не колышет.
—Точно — ПиросВаня! Отлично! Это ж надо, классно звучит. Ладно, не обижайся, читай книжки про великих художников, как про себя самого. Если хочешь знать, ты от них ничем не отличаешься. Вы, художники, вообще, все одинаковые по факту рождения. Тебе привет от нашего московского друга — он доволен поездкой, потому что встретил тебя и Надю, а вот с фильмом, скорее всего, ничего не выйдет. Жаль, что с портретом такая лажа получилась, не помешала бы нашему писателю твоя магия.
Вечер быстро превратился в теплую, душную ночь. Ляля осталась ночевать на причале, об этом у них с Надей было договорено заранее. Когда все улеглись, им, наконец, удалось уединиться и пошептаться о писателе. Парфюмерные ароматы ночных цветов, вытеснившие напрочь запахи моря и рыбы, прибавили романтики Надиным любовным признаниям, и Ляле в какой-то момент перестало быть смешно. Ей стало жалко Надю, нервно и нежно разглаживающую на коленях вынутый из бюстгальтера огрызок холста с уродливым писателем.
— Это ж надо, такое придумать — влюбилась! А я просто, ну… подумала, что нашему Мише было бы сейчас столько лет, как писателю…
— Ладно, заливать, — улыбнулась Ляля. — Влюбилась, влюбилась, чего врать. Все в него влюбляются.
— И ты? — Надя трагически приложила руку к сердцу.
— Я что, по-твоему, дура? Во-первых, он женат, во-вторых, знаменитость. Знаешь, сколько вокруг него таких, как я, вьется?
— Лялечка, девонька, а как же это у тебя получается? Сказала себе — не влюбляйся и не влюбляешься. По мне, так это все равно, что приказать: «Не потей!», а ведь все равно потеешь. Это ж какую силу воли надо иметь!
— При чем тут воля? Голову на плечах надо иметь. Просто с годами умнеешь и… — Тут Ляля осеклась и посмотрела Наде в лицо. На нем застыло выражение блаженной мечтательности. — Я хотела сказать, — поправила Ляля, — с годами все как-то спокойнее. У меня после двадцати пяти как пелена с глаз упала, а ты прям как шестнадцатилетняя — слезы, страдания, я даже тебе чуточку завидую. Может, Ваня, тебя и вправду заколдовал?
— Слушай его больше.
— Кто его знает. Мой тебе совет — отдай Ване этот кусочек холста, пусть приклеит или всю картину перерисует, а я в Москву повезу, а вдруг она и вправду лечебная.
— Ну, Лялька, — покачала головой Надя, — мудреная ты девка. Что городишь — сама не знаешь. Не буду ничего отдавать! И знаешь, что скажу — если он эту выставку позорную устроит, я везде свое лицо вырежу.
Ляля обняла Надю и тихо попросила: — Пожалуйста, очень тебя прошу, не делай этого.
—Смотри, смотри — звезда упала, — ойкнула Надя. — А я не успела загадать!
— А если бы успела, загадала бы про него?
— А про кого же? Только бы еще раз встретиться…
Обе они приклеились взглядами к небу, в ожидании новой звезды-самоубийцы. Где-то там сиял Орион — любимое созвездие писателя. Ляле хотелось его найти и показать Наде, но ее познаний в астрономии не хватило. Устав глазеть на небо, они пошли спать, так и не дождавшись Надиной звезды и не загадав желания.
А звезды продолжали падать — в августе это было частым явлением. Засыпая, Ляля думала о том, что будет с Надей, Ваней и писателем через год, два, десять… Она была еще очень молода и мысли о смерти не допускала, а если и допускала, то успокаивала себя тем, что «рукописи не горят», как и картины, ноты, фильмы. Ей казалось, что есть изнанка мира, где все, что создано воображением, обретает плоть и живет вечно. Там лежат обнаженные Махи и Данаи, сидят «Ленины в Горках» и даже писатель-художник с золотым зубом на портрете 3×4. Там крутят фильмы, и звучит музыка, и где-то там, навстречу вечности, уже плывет его лодка — самая легкая лодка в мире.