эссе
О книге Юрия Ряшенцева «Часовая стрелка»
Каюсь: у любимых поэтов мне часто трудно выбрать самое близкое по духу стихотворение (кроме Пушкина: его «Воспоминание» стоит в сознании особняком). Но у остальных, будь-то Лермонтов, Тютчев, Анненский, Мандельштам, Слуцкий, Бродский, Чухонцев, Ряшенцев…
Хочется поговорить о книге Юрия Ряшенцева «Часовая стрелка». Она состоит из пяти разделов: четыре соответствуют временам года, а «пятый сезон» — вневременной. Сезон разговора с Создателем, псевдонимом которого выступает собственная судьба. Почти в конце раздела стоит любимое стихотворение:
За полсекунды от небытия,
когда запахло адом или раем,
ни ты, ни, как мне кажется, ни я
ничто в прошедшей жизни не исправим.
Но ни одну прижизненную страсть
не ощущали мы с такою силой,
как дикое желание припасть
к ошибке милой или же немилой,
в отчаянии последнем оттого,
что не в стихах, а вот она, кончина.
И не избавить ту или того
от бедствия, какому ты — причина.
И как же мелко всё, что совершил,
всё найденное выспренно и косно,
а времени-то было, сторожил…
Поздно.
«Полсекунды от небытия»… Миг, раздвигающий временные рамки человеческой жизни, позволяющий увидеть знаковые события прошлого под неожиданным, пугающим углом. Миг для создания новых стихов.
Защищая «общее дело»
Что мне спорить с тобой, трата времени, честное слово.
Аргументы мои в нашем споре — как сквозь решето.
Непризнание Господа — это признанье другого.
Кто он, этот другой? Как он нас ненавидит — за что?
Да, конечно, пусть каждый достоин уйти безвозвратно.
Но язык наш умней разговоров, в конце-то концов.
Для чего-то же есть в нём простое понятье «обратно».
Что оно означает, когда не возврат нам отцов?
Я не знаю и знать не хочу в нём другого значенья.
Бог иль тот, в кого веруешь ты, он — неисповедим.
Реки вспять не текут. Но у лет же другое теченье,
и учёные мудро молчат, размышляя над ним.
Кто он — тот, в кого веруешь ты, жизнь души отрицая?
Ну, давай, не стесняйся, решись, назови мне его.
Вот стоят они двое, он сам и подружка косая.
Никого на земле. И уже под землёй — никого.
Пушкинская «любовь к отеческим гробам» — одно из главных, формирующих свойств, делающих нас людьми. «Непризнание Господа» ради кого-то «другого» означает предательство и собственной души, и собственных предков. Результат: опустошается наш земной мир, а следом — отцовский, ушедший, зазеркальный.
От такой перспективы хочется криком кричать, пусть зная наперёд, что это бессмысленно: хоть размышляй, хоть кричи, а «в зоне щучьего веленья», «у нас», результат один — роковое совпадение размышленья с криком. Но ни крик, ни размышленье не способны задеть равнодушно-спесивого двухглавого орла:
Повествованья не хочу, но — крика!
Чтоб все, кто есть, от мала до велика,
отреагировали в тот же миг.
Но знаю: в зоне щучьего веленья
ни криком не заменишь размышленья,
ни размышленьем не заменишь крик.
Когда же эти вещи вдруг совпали
не где-нибудь в Колумбии, в Непале –
у нас, где как бы ни были дела,
а что ни говорите, у орла
две головы и две, опять же, выи…
Скажи, ты видел фронт и видел тыл –
ты счастлив оттого, что посетил
сей мир в его минуты роковые?
Ряшенцев пишет стихи с тридцатых годов двадцатого столетия. И сегодня, оглядываясь на пройденный путь, ощущает себя хранителем «живой сути» ушедшего века, вобравшим «быт страны со всех её сторон: уличной, студенческой, казачьей». Тогда страна звалась иначе, да и время выглядело куда достойней. Но разве проблемы «наших странных дней» не становятся «чуточку ясней» в «ретроспективе» «долгой и непростой» жизни поэта? «Финиш незатейливых царей» видели отцы. А «вождей, затейливых на диво», предстоит проводить нам. Подождём…
Прошлый век, который я чуть-чуть
не застал в его разнообразье,
все-таки свою живую суть
не вогнал в мои суставы разве?
Здесь под неумолчный крик ворон
я вбирал душой, еще незрячей,
быт страны со всех ее сторон:
уличной, студенческой, казачьей.
Оттого мне чуточку ясней
наших странных дней ретроспектива:
финиш незатейливых царей
и вождей, затейливых на диво.
Жизнь моя долга и непроста.
Но судьба дала по щедрой смете.
Ты вчера желал мне жить до ста.
Разве ты мне хочешь скорой смерти?
И тут, уже закрыв книгу, вспоминаешь «Март», открывающий не пятый, а второй раздел («Весна»), и как бы закольцовывающий «Часовую стрелку» некоей сверхидеей. «Слякоть весны», «блудодей, птицелов», «стремительно» прошедший путь от «безгрешности» до «растленной грязи», грядущий «зелёный залп» «из всех стволов» природы сверхидею подпитывают, укрупняют, огранивают. А «безумная мысль» о поправимости смерти кажется вполне здравой в нынешнее безумное время.
Превращенье безгрешного марта в растленную грязь
происходит стремительно — лишь поспевай ужаснуться
да вздохнуть, осознав между ними причинную связь,
да от павшей сосульки, как мышь от скопы, увернуться.
Очень многое так начиналось: с чистейших мастей,
с белоснежных одежд, с отвращенья к коричневой гамме.
Не хочу вспоминать ни одну из кромешных затей,
потому что и слякоть весны не в ущерб панораме.
Он не сразу откроется, март, блудодей, птицелов.
Вот деревья молчат, как тузы из игральной колоды.
Скоро время зелёному залпу из всех их стволов
и конец этой паузы перед атакой природы.
И при блеске прощальном последнего вешнего льда,
при явленье миражном древесного вешнего дыма
не всегда, не всегда, пусть не в этот сезон, иногда
возникает безумная мысль, что и смерть поправима.
Какое стихотворение книги стало самым необходимым? Вопрос без ответа…
Май-июнь 2024