БАБО АДЖИ
Каждый раз как в Гуджарати неожиданно портилась погода, бабо Аджи тревожно обвиняла в этом человечество, с непростительным бахвальством на грохочущих ракетах устремившееся в космос.
Как можно приходить в гости к Богу, если Он не зовет?
Грех — это. Вот и наказывает…
Любя.
Пока не строго.
Часто и этот вопрос со вздохами и сетованием на то, что мир устроен не так, как ей хотелось бы, бабо Аджи назидательно обсуждала с дворником Кучу, открывая ему, дурковатому, естественные «первосмыслы». Без надежды на понимание.
«Зачат и рожден на земле — нечего в космосе делать. Вот ты, Кучу, зачат потому, что твоя мама «поймала» твоего папу на красное, одолженное платье. Кто этого не знает, а? Зачем тебе в космос лезть? Здесь подметай!».
Правопорядок во Вселенной она охраняла как бдительная храмовая стража. Усердно. Круглосуточно.
«Бабо Аджи, папа Кучу был — дальтоник, цвета не различал» — Босли, охотник-любитель, не упускал возможности «дуплетом» поиздеваться над дворником и раззадорить старуху.
Потный, пахнущий прелой одеждой и всегда без причины веселый Кучу, как правило, любые разговоры с собой, о чем бы они ни были, заканчивал беспечным, странным смехом, звучанием напоминавшим камнепад, который он обрушивал на политиков двух сверхдержав:
— Р-р-рейгана маму … И Гор-р-рбачева — тоже.
Но в тот раз космос почему-то заинтересовал его.
Выяснилось, что Кучу волнуют особенности мочеиспускания космонавтов в условиях «небесомости», как он понимал состояние отсутствия привычной гравитации.
Бабо Аджи допила из граненного прозрачного стакана, произведенного в год, когда она с родными отмечала свое восьмидесятилетие (как давно это было!), разведенную белым сахарным песком воду — шербет. И с притворным вздохом закурила папиросу: а вот и мой грех, курю много…
Презрительно пережевав во рту поседевший от ужаса перед останками ее зубов табачный дым, она густо спустила его себе в ноги, в неопрятно сморщенных, плотных, мутных чулках.
Потом ненадолго подняла вверх мерклые, со слабым сухим отблеском, усталые глаза.
Посмотрела в смущенное небо.
Кажется, просила прощения…
За свой грех.
И грех человечества.
ТАК ГОВОРИЛ БЕРДУ
Всегда что-то беспокойно ищущий, сразу и надолго запоминающийся начесом соломенных волос вперед на лоб, с лицом угристым, как поклеенные на скорую руку обои, разящий перегаром «альтернативного» алкоголя, и в одежде отдающей подозрительным запашком … нечеловеческих экскрементов, Берду работал униформистом в гуджаратском цирке.
Как-то в цирке давали покорившее чувствительных горожан гастрольное представление c дрессированными животными. После трех подряд представлений выходного дня, синхронно трижды за рваную, тревожную ночь на Берду тяжело навалились мучительные повторяющиеся кошмары.
Снилось ему, будто он — ковер, постланный поверх опилок на манеже и на нем свернув над головой хоботы в мощные крюки — хоть под купол за них поднимай — выступают серые слоны. Колоссы. Топтуны.
«Утром будильник расcтрезвонился, встать не могу. Все тело отбито, ноет, а от одного бока до другого опоясывающая боль!» — прилюдно исповедовался Берду на коммунальном балконе.
«Поджелудочная!» — безошибочно диагностировал его состояние старик Ломбрэ. Он втайне от всех (ставший гуджаратцем после войны ровесник, почтальон Шура, с его малыми шажками и рассказами о жизни, когда у него были здоровы все зубы, по реке ходил пароход с боковыми гребными лопастями, а время правильно измерялось в сроках доставки писем, — не в счет) был мнительным читателем всесоюзного журнала «Здоровье».
Берду «на бис» в стесненных личных условиях гнал — и — гнал из цирковых опилок какой-то адский спирт и в узком кругу таких же как он энтузиастов — знатоков технических ухищрении, разводя его водой, жертвенно обильно выпивал, многословно комментируя послевкусие случайного сочетания с той или иной, без разбору, закуской, любимой из которых была признана яркая мясистая хурма.
Из похмелья, неизбежного, как расплата за долг, он обычно выходил техническим же способом, соединяя на рассвете скупым на слюну языком два полюса: «+» и «-» — плоской электробатареи 3336Л, «мощностью» в 4.5 бытовых вольт.
Кислое, бодрящее жжение слабого тока выводило его из заповедной немоты, возвращало сознанию откуда-то «из левого угла» головы, как он обозначал нужную гемисферу мозга, отказывая ей в способности быть полукруглой, первые тяжелые мысли.
Это было видно по оттираемым костяшками пальцев расфокусированным глазам униформиста. При этом каждый раз Берду вспоминал напористый голос своей заботливой матушки: «Не три глаза грязными руками. Внесешь инфекцию!».
Пару раз в детстве эту инфекцию, после оплеухи матери, считавшей, что «зараза» боится раствора местного черного чая, Берду промывал клочком высушенной с прошлого раза ваты, смоченной в нем.
Инфекция, как ни в чем не бывало, издевательски краснила глаза, хоть кукиш им показывай…
И с тех пор мальчик трагически невзлюбил… чай.
Что, возможно, как детская травма, определила его пристрастие к иным напиткам. Мамой не рекомендованным.
Никто, заканчивая районным участковым капитаном Сору, сознательно не спешившим — а зачем? — получить следующее звание, не понимал: зачем гнать опасный технический спирт в Гуджарати, где купить/достать/одолжить/найти/украсть выпивку любого качества можно было в любое время суток, начиная с плохо притворяющегося безлюдным рассвета.
Берду часто рассказывал, что всегда, когда слышал, как цокают об асфальт металлические набойки на черных сапогах капитана, представлял, что это звенят при каждом шаге милиционера кавалерийские шпоры, а где то за углом ждет хозяйского приказа свистом мускулистый преданный скакун.
Твердо убежденный в собственном душевном здоровье, ускоренно обходившийся в части соблюдения законности только заученным образцово — показательным первым обращением, капитан Сору считал свое раздражение достаточным основанием для того, чтобы ответивший невпопад «наглец и клоун погорелого цирка» Берду клубился под его возмущенными ударами.
Сразу же. Но без свидетелей.
Берду трезвым оправдывался, а пьяным, остро покалывая шею под подбородком растопыренными пальцами с давно нестрижеными серыми ногтями пальцев, пугающих его же кадык, утверждал, что настоящим мужчинам, как он, позарез необходимы неимоверные трудности и большое, важное, как «vera вера», дело всей жизни, за которое — надо будет — изнуренную голову на бездушной плахе, не дрогнув, достойно, не скуля о пощаде, можно и положить. И беззвучно перепрыгнув через багровый разлом, выйти в томящиеся ожиданием, ничем непахнущие, иные луга: потоптаться, не оставляя следов.
Только кто же ему верил из тех, кому он рассказывал, что, когда после попойки у него начинается головокружение, это значит — земля ускоряет свое вращение! И только Берду — один из избранных, кто может это чувствовать…
Никогда не знаешь, кто живет в человеке.
Сам Берду этого не знал.
Положил голову на железнодорожные пути в пригороде Гуджарати. За колеей осталось лежать тело. Corpus…
Деньги на похороны и поминки собирали двором, улицей и цирком.
ЗЕПЭТО НЕНАВИДЕЛ ЖОКЕЕВ
Непослушных детей в Верхнем квартале Гуджарати привычно пугали чернеющим зевом подвала плодоовощной базы номер N6.
Мамы и бабушки, играя в страх, рассказывали, что за плохое поведение их заберет к себе навсегда «кудиани» — злой дух, уверенно и сыто живший здесь, под землей, в развалах яблок и картофелин.
Проходя мимо базы родители даже показывали его, неярко освещенного истукана, детям через приемное окно с зеленым металлическим желобом, по которому работники базы Пело и Шико под руководством бригадира Джибути при разгрузке отправляли вниз на хранение древесно — ворсистые ящики с овощами и фруктами.
Если истукан в этот момент случайно зевал, встретившись взглядом с детьми, те сразу и твердо обещали впредь всегда вести себя только хорошо.
«Кудиани», он же Зепэто, заведующий базой, был основательно оплывшим от шеи к поясу грузным мужчиной, который никогда в жизни физически не работал. Даже до первого пота. И умел как никто заговаривать складские, амбарные весы. При нем они смирели. Как и дети.
Штатный день он, заметно старея от неподвижности к вечеру, проводил в центре склада, сидя наездником на добротном стуле со спинкой, которая поддерживала две его не по — мужски налитые груди.
Так сидели летние жокеи на гуджаратском ипподроме, где Зепэто, рыча, иногда подпольно поигрывал в узком кругу своих дружбанов-толстосумов.
Лошадей Зепэто не любил.
Жокеев за завидный вес ненавидел.
Еще он ненавидел свои носки за невозможность легко надеть их. Они валялись и пахли как отравленные черные мыши по углам его дома.
К вечному и естественному недовольству его жены.
Периодически он беспричинно и зычно оповещал базу:
— Я есть Зепэто!
От кого-то, видимо, ждал в ответ клятвы верности своему имени.
На некоторых из поставляемых ящиках с плодоовощами, в условленном месте ядовитым огрызком слюненного карандаша жирно была обозначена гуджаратская буква «З». С нее начиналось имя заведующего базой. Она же служила маркировочным знаком качества товара, специально отобранного — уметь надо — для Зепэто.
В этих ящиках пушилась зелень, алели, хоть быков дразни, помидоры, породисто блестели баклажаны.
За плодами приезжали на машинах уважаемые люди. Или их посыльные.
Обычно безразличные Пело и Шико широко и согласно им улыбались.
Джибути курил и излучал веру в подопечных.
Не маркированные ящики «с дребеденью» забирали магазины, столовые и городское Общество слабовидящих и слепых.
Однажды младший научный сотрудник Института Дружбы Народов (ИДН) Очия Агу, наблюдая за погрузкой пары ящиков в свои красные «Жигули», зачем-то шутя сообщил Джибути, что «по имени» тот полный тезка главному городу одного из новообразованных восточноафриканских государств — Djibouti.
В ИДН каждая кандидатская на сотни страниц начиналась с важнейшего предложения: «гуджаратско — (указать народ) дружба уходит корнями вглубь веков».
Джибути об этом государстве ничего не слышал.
Возникла напряженность.
Как раз настало время обеденного перерыва на уважительно поднесенном работниками столе, за которым Зепэто, угощая своих, любил плотно покушать: во имя хлеба и вина и сытного сыра. Ныне и присно. А будь его — человеческая — воля: и во веки веков!
Главные мысли, чаще о деньгах, но иногда о людях, Зепэто предпочитал сообщать жуя.
-Очи… чвари… хой!
Работники согласно кивали головами: они понимали, что расплатившийся Очия был справедливо признан Зепэто «ублюдком» и бескомпромиссно послан до следующей покупки в место, для обозначения которого хватает трех букв. Не рай.
У денег в Гуджарати было много разных названий. Один город — разные народы. Для Зепэто они — пули. Для Пело и Шико — парйя.
В любом случае, Зепэто считал их в уме сначала «начерно». В свою пользу. Затем пересчитывал их «набело». По — справедливости. Результат для всех сторон, без разлада, как правило, оказывался «арифметически» сносным. Тем не менее, до его оглашения Пело и Шико поглядывали друг на друга как опытные бойцовые петухи с кровавой арены где-нибудь в Боготе.
Джибути курил и излучал уверенность арбитра.
В конце каждой недели после распределения дополнительных, не полностью официально учтенных доходов от реализации продукции, имя Зепэто традиционно вызывало у чуть подвыпивших обалдуев Пело и Шико под руководством молчащего бригадира Джибути непреодолимое желание выразить «дающему» коллективную благодарность в чудном хороводе басовито паясничающих мужчин, славящих хозяина:
Зе-пэ-то, Зе-пэ-то,
Зе-пэ-то, да, Зе-пэ-то!
Зе-пэ-то, Зе-пэ-то,
Зе-пэ-то, да, Зе-пэ-то!
Несмотря на соседство базы с музыкальной школой, Пело и Шико, конечно, ничего не знали, о структуре хороводной песни, которую, как известно, характеризует «система повторении». Но бессознательно они использовали ее впечатляюще виртуозно, и близко, если бы не полночь, к бесконечности.
База, овощи и фрукты напряженно жаждали тишины.
До понедельника. Когда Зепэто «родится» вновь. Долго будет сидеть на стуле. И к вечеру опять состарится.