Как будто я пишу рассказ. Есть ощущение образа, которое ждёт освобождения из головы. Мир сложно устроен, и я продумываю его структуру, собираю мелочи и подробности: ландшафт, климатический пояс, водоёмы, населённые пункты, дороги, флора и фауна, времена года. Кто-то начинает с библии персонажей, как это называют в драматургии и сценаристике. Я ворошу старые записи к уже написанным текстам: там есть целые биографии, таблицы, таймлайны с точками пересечений. Все герои, в итоге, вышли немного другими. Или даже совсем другими. Чтобы узнать это, мне не нужно перечитывать уже готовые и напечатанные, выпущенные в мир тексты. Я их не помню. Ни тексты, ни героев. Я просто знаю, что между планом, картографией, покадровой записью с эскизами костюмов и зафиксированным результатом — пустота, ров, туманное пространство, расщелина, обрыв, пропасть, которые теряются то ли в дождевой завесе, то ли в снежной крупе, но у них нет стенок и определённой глубины, а главное, ты стоишь и не знаешь, куда шагнуть, любой шаг окажется бездонным.
Что говорит физиология, которая вдруг настойчиво прерывает процесс? Образы толпятся и толкутся, как моча в переполненном мочевом пузыре или экскременты в ампуле прямой кишки. А потом разрывает сон, настойчивый, неизбывный, неизбежный, прямо за столом, лицом на макбуке, в максимально неудобной позе, после которой шею перекашивает с одной стороны, бугрится слишком напряжённая, спазмированная мышца, меняет контуры твоего тела. Значит, я там, куда должна дойти.
У меня вырисовывается повесть. В ней концлагерь. В каком-то смысле это так и есть — я насильно расселяю в текстах своих героев, придумываю им жизни, чаще всего заставляю страдать.
Воспоминание из детства. Мама возила меня в санаторий матери и ребёнка, были в советские времена такие, еле доставала путёвки в профкоме. Кто-то сказал, что селиться нужно в первый корпус, там столовая сразу, удобно ходить, и номера хорошие. Мама просилась. В первом корпусе душ и туалет в конце коридора, в номере гладкие высокие стены, крашенные в две краски, как часто красили в больницах и подъездах, белая и светло-зелёная. А пятый и шестой корпуса отремонтировали, перестроили и душ с туалетом поставили в каждом номере, и столовая там тоже была своя. А мы так и жили все дни в первом, мама мучилась. Что было во втором, третьем и четвёртом, не помню. Кажется, третий считался для администрации, там жили свои, блатные.
Как я оказалась в тёмном коридоре на этаже одна, тоже не помню. И кажется, это всё же был день. Конечно, день, ночью мама не отпустила бы меня одну, я до сих пор боюсь темноты. Предположим, дождь снаружи сделал сумерки, а в комнаты по обе стороны коридора закрыты все двери, окон нет. Я вижу свои руки, воспринимаю очертания туловища, внизу, наверное, юбка или шорты, у меня были любимые джинсовые, а ноги ниже колен не вижу, их нет, голени и стопы растворились в дыму, похожем на тот, которым задымляют сцены на концертах. Только мой дым чёрный и сплошной, густой, непрозрачный, гомогенный и оттого как будто плотный и единый. Я переставляла ноги, вперёд и вперёд, по очереди, шла по обычному твёрдому полу, но подошва обуви утратила сцепление с ним, я не видела ног в коридорных сумерках, кажущихся мне теперь со временем натуральной густой теменью, и оттого не чувствовала шагов –– как человек, утративший запахи, плохо различает вкусы. Я на себе опытным путём установила очевидную связь зрения, осязания и способности к движению. Поэтому в моём концлагере всегда темно.
Концлагерь. Для животных, рыб, насекомых, птиц. Людей. Забыла растения, камни и всяческую воду. Парадокс, и не я его придумала, что все неодушевленные и одушевлённые акторы, буду называть их так, за «героями» тянется тяжёлый шлейф классики и всего модерна с нагромождёнными приставками, который не поднять подружкам невесты, — все акторы, которых я лишила свободы и заточила в свой текст, не имеют вне текста голоса и акторности, чтобы отказаться от участия или выразить согласие и даже, может быть, радость по поводу участия. Высшая форма колонизации и репрессивности, если допустить, что акторные образы в бесчисленном множестве рассеяны во Вселенной или хотя бы в эфире вокруг Земли, в районе Люблино города Москвы. Я выхватываю их из потока и присваиваю.
Гастон Башляр настаивает на отрывности и абсолютной самостоятельности поэтического образа, возникающего вне контекста времени, истории и личности автора. С точки зрения феноменологии это притягательная идея, хотя литературная антропология и психоанализ точно поспорят с этим, и очередной парадокс — правы все. Независимость и самостоятельность воображения приносят ко мне миры, героев, детали и цветистые подробности –– те самые поэтические образы. Но почти никогда не приносят сюжетов, которые проявляются как работа архитектора, конструктора и инженера.
В моём концлагере нет границ, нет охраны, кто-то пытался уходить, но достоверно неизвестно, можно ли отсюда сбежать. Говорят, что беглецы перемещаются просто в другие районы. Никто не знает, где заканчивается или начинается этот способ бытия. Кажется, вся земля занята концлагерем, и это его особенность, конститутивная черта современного способа организации пространства и общежития, в котором необходимо обязательно учесть не только людей. Может быть, даже в первую очередь не-людей.
Экология от греческого óikos –– жилище, пребывание, наука о доме. Наш дом концлагерь. Загоняя других в отведённые им резервации, мы не заметили, как замостили ограниченными пространствами все земли вокруг себя и под собой, над собой, вместе с собой. Резервация имеет значение сохранения чего-либо –– насильственное поселение коренных народов, с пометкой в Википедии, что насильственность в прошлом, –– синоним слова заказник в Белоруссии. Охраняемая природная территория, на которой под охраной находится весь природный комплекс или какая-то из его частей, например, только растения, или животные, или определённый вид. Насильственно сохраняя, то есть ограничивая, замкнули кольцо, все границы соединились, не оставляя свободного ничейного квадратного метра. Из обладателей все перешли в обладаемые.
В фантастической драме «Аниара» гигантский космический корабль, воздушная платформа, вместившая в себя целый город с развлечениями, спортивными центрами, бассейном и ресторанами, сбивается с курса и вместо Марса, где уже обустраиваются спасшиеся жители Земли, — «Аниара» забрала последних живых — летит к созвездию, которого сможет достичь через миллионы человеческих лет. Чёрная космическая пустошь, а из угла в угол медленно, как лента транспортёра, рикша, катамаран или трактор — я намеренно не включаю сравнения первого ряда, въевшиеся в наше сознание и язык, вроде улитки и повозки, запряжённой парой волов, — переползает одновременно невыразимо огромная и бесконечно мелкая, светящаяся огнями конструкция.
Вокруг меня Новый год, хаотичные передвижения людей с сумками, пакетами, авоськами и яркими блестящими коробками. Люди ходят в кино, многие уже подвели итоги года в соцсетях, ушли в отпуска и приступили к каникулам. «Аниара» и сейчас летит. Для наблюдения за ней можно даже не ходить в кино, чтобы тебя придавило засасывающим в пустоту экраном и оглушило космическим молчанием. Можно смотреть дома, на мониторе макбука тоже подойдёт — неизбывное ничто всё равно настигает, фильм в кинотеатрах давно не показывают. Из угла экрана домашнего телевизора или монитора в другой угол. Временная модель вселенной.
Возможно, когда-то удастся поймать «Аниару» в «Иллюзионе» — подходящий для таких случаев «Соловей» снесли, чтобы построить дорогой дом с дорогими квартирами и торговым центром, — или на показах компании «Иное кино», где –– кавычки открываются –– «большинство зрителей ценит опыт приобщения к просмотру любимых фильмов на большом экране и с уважением относится к соседям по залу. Звонок мобильного телефона или разговор вслух на наших сеансах — это случайность, а не закономерность» –– кавычки закрываются.
Словарь синонимов предлагает от семидесяти до девяноста двух слов к пустоте, от очевидных, выскакивающих с первым кликом мышки, без усилий, до узких и совсем незнакомых, значение которых приходится гуглить. Больше всего синонимов обозначают душевную пустоту, а мне нужна физическая, которую можно потрогать, бесконечная, непостижимая разумом. Синонимы в своих случайных последовательностях на разных сайтах ведут извилистыми дорогами, предлагая раковину и каверну. Раковина без хозяина, если попытаться представить её изнутри, выглядит и уютно, и зловеще. Каверна как результат патологического процесса в любом случае и всегда совершенна, не имея идеальных образцов для подражания, а главное, отрицательных примеров нехороших каверн. И это очередной парадокс, перевёртыш.
К раковинам, как и всем остальным природным существам и явлениям, мы активно применяем человеческие сравнения и оценки, принижая один вид против другого и наделяя одних нечеловеческих акторов условными преимуществами, которые работают на удовлетворение человеческих запросов и для человеческой выгоды и радости, что тоже есть выгода, и которыми эти акторы не обладают и не должны обладать в своей природной инаковой самости. Парадокс повторяется: как и герои текстов, приведённые туда автором, возможно, под конвоем, эти акторы в нашем мире, в существующем порядке вещей, действий, смыслов и жизней, не имеют голоса и зажаты в репрезентации, хотя и не платёжеспособны — репрезентация, то есть представительность, в таком качестве толковалась в Древнем Риме. Платёжеспособность отчуждена, отнята как качество, априори присущее репрезентируемым, но они продолжают платить. Многие голоса говорят об этом — зоозащитники, экоактивисты, Лёля Нордик, Алиса Горшенина, кураторки. студентки и студенты Школы современных литературных практик. Можно заглянуть в текст ниже: описываемое положение вещей и участников мира перекликается с положением римского права, используемым современным итальянским философом.
По теории, репрезентируемая личность, то есть представляемое и замещаемое, имеет репрезентанта, который осуществляет права репрезентируемой личности и зависит от неё. В отношениях между природными акторами и представляющим их человеком всё исковеркано. Представляемое не просило себя представлять, изначально даже не нуждалось в представлении, но было насильно представлено. Репрезентант не зависит от представляемого, а даже подчиняет его. Раковина, любые раковины, слизни, собаки, камни, водопады, болота, ядовитые змеи и дорстения вонючая так же совершенны, как кавернозная пустота, как пустота пещер, полости, выемки, безлюдие, вакуум, пустошь, лакуна, свищ, зияние, пустотелость, отверстие, пробоина, как призрак и прах, покой и тлен. Раковинами всё же принято восхищаться. Гастон Башляр посвящает ей — ей, раковине, феноменологически чистому образу вроде бы в отрыве от всего — отдельную главу в «Поэтике пространства». Раковина интересует его как образ идеального убежища одиночки, которое, как платье — в старинном смысле одежды вообще — из фантастического рассказа растёт вместе с его носителем, полирующим перламутр изнутри своим мягким бескостным телом до блестящей гладкости и раздвигающим с каждыми телесными вибрациями каменные стенки. Башляр пишет на примере раковины о диалектике маленького и большого, диалектике свободы и ограничений. Маленькое ограничено большим, зажато в большом, я слышу, как трещат кости, сжимаемые автопульсом в реанимации. (Можно подумать, это какое-то дьявольское изобретение, хотя это всего лишь устройство, которое надевают на больного, чтобы оно производило непрямой массаж сердца вместо человека.)
Иногда, чтобы продолжить писать текст, нужно помочиться или вычистить зубы –– именно с приставкой вы-, –– или съесть бутерброд, или лечь спать. Физиология растёт вместе с текстом, тело может и чаще сопротивляется, именно на высоте сопротивления текст проявляет себя. Бутерброды и чай можно, а спать нельзя, чтобы текст не уходил в сон. Иногда лучше и без бутербродов, минеральная вода и кофе. Экология тела нарушена, ваше жилище разболталось. Или преодоление необходимое и важное условие письма.
Стоит подумать, как в ваше тело заточены бактерии, –– или вы их любимое пристанище. Смена оптики и точки зрения –– не в смысле мнения, а в смысле расположения в пространстве, откуда смотреть, –– несколько сбивает спесь главенства и царствования-над-миром, владения им. Вещи существуют независимо от того, что это за вещи, –– так своевольно я изъяла часть слов из цитаты Тимоти Мортона. Мобильный телефон лежит экраном вверх, хотя, когда пишешь, лучше вообще полностью исключать его из процесса, в нём бликует и волнуется аквариум, проплывают синие, жёлтые, розовые рыбы, переливаются пузырьки компрессора, а я с каждым движением по монитору невольно смотрю вбок и волнуюсь, я жду неприятного звонка и не хочу говорить. Исковерканные водой контуры рыб отзываются сердцебиениями и комом тревоги, объединившим желудок и сердце. Я не призываю выпустить на волю домашних, цирковых и зоопарковых животных, я не буду бить аквариум в кафе. Но я больше не владею ими, мы в одном поле, на одной прямой, которую можно провести между двумя точками, одной из них всегда будете вы или я, а второй любое другое, любой иной, иная, иное. И именно здесь, в этой точке текста, как раз появляется плоскость с её аксиоматическими, недоказуемыми свойствами, и в этой плоскости я только что при чистке зубов уничтожила целый мир и несколько поколений его, но кариес всё равно уже остался. Тимоти Мортон называет это «квантовым скачком», когда раз –– зум –– и вы женаты, у вас уже дети, –– а вы спрашиваете, как вы сюда попали, и одновременно вы уже здесь, и довольно давно, вас охватывает предчувствие, что скоро уходить, времени до ухода осталось на две третьих меньше, чем прошло после прихода, после квантового скачка и «я-уже-здесь». Квантовый скачок пахнет мятной зубной пастой и немного жареным луком, просто вы его жарили, чтобы добавить в тушёное мясо, кастрюля давно стоит на остывшей плите, глотнуть воды перед сном, в тёмную кухню проникают пьяные голоса соседей и клочки музыки, и сохранился запах. Зум — и ваши дети убивают их детей. Не так-то просто перестать жарить мясо.
Мой концлагерь, в котором мы уже все есть, усыпан брошенными, расколотыми, дырчатыми, раскрошившимися, пустыми раковинами. Пустая раковина, по Башляру, вожделенное убежище для одиночки — пустая раковина без мечты как целая вселенная с разбросанными по завиткам созвездиями, до которых не добраться и за миллионы лет. Раковина делится эхом: вопли болельщиков на хоккейном матче, стуки клюшек об лёд, взрыв теплотрассы, шипение горячего пара, гул станков, немота пересохшего речного русла, хруст вмёрзшего в землю полиэтиленового пакета, кружение двукрылого кленового вертолётика.
Главное условие концлагеря — все должны быть голыми, вот почему раковины пусты, их обитателей извлекли оттуда, и оформляется даже не повесть, а роман, в котором пока что нет героев или, будем считать, их много, они слеплены в единое тело, коллективный герой, как хор в греческой трагедии, и все должны быть голыми: сбривают шерсть, волосы, с рыб счищают чешую, с моллюсков снимают раковины, у людей нет одежды. Новенькие животные и люди идут бриться вместе со старенькими, все зарастают одинаково и не отличаются друг от друга. Срывают хитин. Сами. Или друг с друга. Или есть цирюльни, бани, больницы, салоны красоты для бритья. В них только бреют и освобождают от покровов, жизнь-то голая. На пике голой истории, проиллюстрированной в романе, пункты бритья оснащены автоматами. Из прошлого не установлено их происхождение, у голой жизни нет прошлого, новенькие не отличаются от стареньких. Как здесь оказываются, никто не знает, просто появляются, и кажется, что всегда были здесь. Как я сюда попал –– вопрос, знаменующий пробуждение в экологическом сознании Мортона, пробуждение необходимого чувства жутковатой неуместности, — в концлагере голых не может быть легитимизован. Его просто отменили.
Нет листьев на деревьях, не растёт трава, нет мхов, лишайников и водорослей. В голом мире нет домов, гнёзд, углов, чердаков и подвалов, ящиков, сундуков и шкафов и всего похожего и аналогичного в самой идее. Мне хочется создать мир буквально «голой жизни», про которую писал Агамбен. Биологическая жизнь в буквальном воплощении: «голая жизнь, то есть жизнь homo sacer*, которого можно убить, но нельзя принести в жертву», где homo sacer –– позволю себе убрать звёздочку из цитаты –– понятие римского права, человек священный. Он, как я уже написала, не платёжеспособен, но вынужден платить. Человек священный не работает, у него работы нет, нет никаких занятий и дел, главная и единственная задача найти питание. Питание смысл, питание цель, питание удовольствие, питание наслаждение для голого тела. Общество гедонизма и потребления в дословном, прямом, очищенном смысле.
Постепенно в тексте все вопросы сменяются точками и запятыми, пока не изобрели знак для передачи на письме вопроса, который, спрашивающий подразумевает это, не всегда имеет прямой или хоть какой-нибудь ответ и при этом не является риторическим по сути. Предпочитаю использовать точку, создающую необходимый диссонанс. Вернёмся.
Везде одинаковый климат. Ни жарко, ни холодно, достаточно влажно, но не настолько, как в тропических лесах и переплетённых джунглях. Достаточно –– для голых тел, чтобы не сохли. И везде и всегда вокруг стоит ветер, его не разглядеть из-за хмари, можно пытаться уцепиться за колышущиеся голые ветки, прижаться к ним, чтобы испытать их движение, но ветки останавливаются сразу же, да и ветер дует в одну и ту же сторону с одинаковой силой, так что различить его, зафиксировать не удаётся. Нет зимы, или лета, или осени, или весны. Земля и Солнце остановились. Всегда одна и та же серая хмарь, не видно света, ни звёзд, ни луны, ночью чуть темнее. Серая хмарь, в которой голые части голых тел, нечеловеческих, каменистых, растительных, белковых, водяных, рыбьих, живых или мёртвых, теряются в вечном тумане, растворяются в кислотном паре, а потом собираются в телесную конструкцию вновь, выныривая перед глазами. Был бы лёд, он бы не таял, но катастрофа изменения климата для голого концлагеря в прошлом, а теперь вся вода висит взвесью, заполняя атмосферу.
Какого цвета голые тела? Очевидно, серого, оттенки в диапазоне белый — чёрный. Голая жизнь пахнет трупами, чуть подкисшей смертью, которая наступила вроде не так давно, но немного залежалась. Постоянную, несменяемую тишину поддерживает плотность воздуха.
Люди и животные едят друг друга, животные едят людей, и у них это получается лучше, люди по-прежнему едят животных, насекомые пожирают людей и животных, бактерии и вирусы. Это главное в голом мире нового равенства. Медузы побеждают нас.
Так говорит перформативная инсталляция «выиграть > < выиграть» от группы «Римини Протоколл», сделанная для выставки «После конца света» в 2017 году. Прозрачная сфера перед вами наполнена медузами, которые перемещаются внутри насколько свободно, насколько их ограничивают пределы сферы. Сфера подсвечена, вокруг темно. Зрителей усаживают перед сферой в ряд и просят надеть наушники, в которых звучит рассказ, как выживают медузы в экологической катастрофе, убивающей живое, кроме них: 670 миллионов лет медузы плавают в мировом океане и продолжают размножаться и увеличивать популяции, и почти всё, что причиняет вред экосистеме, приносит им пользу –– чрезмерный вылов рыбы, пластиковые пакеты и тёплая вода со сниженным содержанием кислорода. Медуза апофеоз голой жизни.
У меня месячные, и тело подсказывает вопрос: что с сексом и размножением, с первичными и вторичными половыми признаками, с ощущением и восприятием пола в голой жизни. Медузы в размножении сочетают половой и вегетативный способ размножения, после слияния и оплодотворения половых клеток образуется личинка, которая оседает на дно или на что-то подходящее, прикрепляется, а дальше делится, как полип, почкованием, отчленяя от себя самостоятельных особей. Голая жизнь со временем сотрёт половые различия, уничтожая намёк на биологическое мужское, женское и все открывающиеся социально сконструированные возможности для неопределившихся, сомневающихся и колеблющихся, а также определяющих свой пол как-то иначе. Голая жизнь отменяет Поля Б. Пресьядо, хотя и работает с его же принципами деконструкции гетеросексуального социального порядка, но продолжает их, длит, доводит идею до полного отсутствия, поскольку голой жизни не нужен секс и размножение.
После рассказа про медуз включают свет, и самое ужасное, что происходит со всеми зрителями, — они видят других, таких же в наушниках, как будто мама застукала вас за мастурбацией, наблюдение за наблюдающим.
Голые ангелы населяют голый мир, где нечем мастурбировать, анус есть не у всех, у кишечнополостных и плоских червей его функции выполняет рот, или питательные вещества поступают через поры и так же выводятся наружу отходы. Анус, по Пресьядо, «новый универсальный центр контрсексуальности», которой вместе с гетеро- и любыми другими возможными формами сексуальности в голом мире нет места, голая жизнь не нуждается в сексуальности вообще, а уж тем более в её разнообразии. Голые ангелы снабжены отверстиями для приёма питательных веществ и для освобождения организмов от продуктов жизнедеятельности. Можно было бы подумать, что голые ангелы имеют право на гермафродитизм, как тролли из фильма «На границе миров», они даже в чём-то близки идеям голой жизни, но чересчур восторженны и эмоциональны в обретении себя. Главное, гермафродитизм позволяет им размножаться, а экосистема голого мира замерла в некотором анабиозе, утратив смену жизненных циклов, а значит, остановилась в стагнации –– без возраста, без старости.
Платоновская «бедная жизнь» на пересечении с идеями Агамбена, но без платоновских тоски и внутреннего достоинства, одухотворяющих саму материю. Из «бедной жизни» голого мира, как и у Платонова, производится всё на свете, голый народ так же трудится, но трудится не для испытания счастья, а для поддержания себя и сил существования, что является абсолютно пустым и бесцельным, поскольку голому народу некого оставить после себя, у них и цели такой нет, голые ангелы то ли забыли, то ли уже не знают, что можно пользоваться памятью.
В новом мире постепенно исчезает смерть, не получается убить, если не съесть, поскольку идея и понятие смерти утрачиваются и размываются. Умереть можно было бы, наверное, только от старости, но голые животные и люди вместе с растениями и камнями старости лишены, затормозив и остановившись в жизненном движении куда бы то ни было. Умирают, будучи съеденными, достойный конец в пищевой цепочке. Можно было бы предположить, что бессмертие мучительно, как болезнь, но в голом мире осознание мучительности, как и простой радости, размыто, рассредоточено в вечных облаках и тумане. И лишь единицы, последние, ещё стареют. Здесь можно было бы фантазировать о связи старости и, например, избыточного роста растительности на телах, но эта всего лишь гипотеза, не доказуемая в пространстве короткого текста, тем более из-за обязательного бритья определить скорость и площадь условного волосяного покрова, под которым понимается любая покровная субстанция, невозможно. Вечная жизнь не нуждается в управлении извне, принципы подчинения и наказаний въелись в голые биологические тела и уже составляют их внутренние принципы организации, заставляя двигаться в состоянии покорности и послушания.
Фуко исследовал процессы подчинения тел и описал их в исторической перспективе, восстановив движение от прошлого к нашему настоящему, так что, следуя за мыслью Фуко, легко представить, что концлагерь для голых существ любого вида –– естественное продолжение и так называемый медленный занавес, растянутый, бесконечный финал, итоги которого мы никогда не узнаем. Как описать концлагерь без внешних атрибутов, сохранив его внутреннюю суть? Нет охраны, нет тех, кто командует, посылает на работу, заставляет жить по распорядку. Распорядок у этого бесконечного поколения голых существ без возможности потомства вшит в кровь, пульсирует с сердцем, если оно есть, или рассредоточен по стенкам кишечника, записан в мембранах, заставляя реснички или любые другие конечности двигаться вместе, в такт.
У меня болят зубы, кариес пробуравил дырку между шестым и седьмым на нижней челюсти справа, там образовалась полость, открытая внешней среде, мелкие кусочки еды постоянно забиваются туда и создают избыточное давление. Сейчас праздники, к стоматологу можно попасть только с острой болью, а она не настолько сильна, и я не люблю стоматологов, да и вообще врачей, и медосмотры, поэтому я после каждого чая или завтрака старательно колупаю во рту зубочисткой, это помогает на какое-то время и, как ни странно, заставляет сосредоточиться на концлагере.
Агамбен много цитирует, процитирую Агамбена, повторю чью-то цитату: «Один из парадоксов чрезвычайного положения гласит, что во время его действия невозможно отличить нарушение закона от его исполнения, поскольку здесь абсолютно сливаются норма и ее нарушение (тот, кто гуляет по улице во время комендантского часа, нарушает закон не более, чем солдат, который, преследуя такого человека, на всякий случай его убивает)». Чрезвычайное положение в моём ненаписанном тексте и есть концлагерь, история замкнулась.
Даже в голой и бедной жизни необходим контекст, и контекст побеждает. Для человеческого романа нужен человеческий герой –– людям интересно читать о людях.
Герой, конечно, пытается сбежать. Садится на поезд, поезда ещё ходят, и дороги тоже есть, никто не знает, куда они ведут, потому что все уходящие не возвращаются. Поезд из одного вагона, в вагоне их двое, одноколейка, едет по бывшему лесному хозяйству, где-то валяются подгнившие брёвна. Остановки с указателями. «Пл. 93 км». Герой смотрит в окно — никого, сосед — какое-нибудь животное — не выходит. «Пл. 90 км». В вагон заглядывает человек, просит передать на последней станции пакет. Герой не понимает, что от него требуется, пытается расспросить просящего, тот оставляет, в итоге, пакет животному. «Рзд. 4». Никого. «Рзд. 5». Никого. Так поезд проезжает ещё несколько остановок. На одной из них герой выпрыгивает из поезда, через голые ветки видна река, герой бежит к ней. Везде как будто равнина, которая просматривается из любой точки на любое расстояние. Течения в реке не видно. Герой возвращается к поезду, поезд стоит, герой бегает, мечется, стучит по деревьям, по брёвнам, пинает их, топает по земле, добегает до реки, топает по воде, кричит, возвращается к поезду, бьёт его, бьётся головой, разбивает руки, голову. Поезд стоит.
Поезд стоит.
Поезд стоит.
Поезд стоит…
Остановимся на магическом числе три, обойдусь без пяти, семи. Ещё девять.
Клавиши макбука приятно пощёлкивают в одиночестве, в Москве метель, занесло тротуары, дороги, есть несколько часов, пока дворники и машины не выйдут их чистить.