Govorova YUlya

Юля Говорова ‖ Горечь листьев, сладость яблок

 

Записки о деревенской жизни в Михайловском

 

Когда-то давно я жила в своей любимой деревне в Псковской области. Недалеко от Пушкинского заповедника в Михайловском.
И, конечно, запомнила дом Пушкина. И Сороть, которая сразу там под домом. И все эти скамейки, расставленные Гейченко. Еловые иголки с аллеи… Было много впечатлений.
Но, наверное, самые главные и важные — это мои встречи с деревенскими бабушками, жительницами местных окрестных деревень. Для меня они как Арина Родионовна.
Многих сейчас уже нет, но воспоминания о них во мне остались.

… Из амбара я тогда переехала в деревню, расположенную недалеко от Михайловского. Валентин Анатольевич и Валентина Ефимовна заходили ко мне на кофеек. Турку ставили на конфорку, на плиту, она стояла в сенях возле старого газового баллона. Чтобы газовую плитку включить, на баллоне надо было немного крутнуть вентиль.
Спички лежали на крышечке от деревянной солонки, отсырели. Сама солонка была с уже давно затвердевшей старой солью. И мы эту старую соль, перезимовавшую ни одну зиму у нас и оправдывающую свое магазинное название, что «каменная», чуть ли не молотком отбивали, когда надо было почистить солонку.
Перед домом сверкали ноготки. И на чай, помимо листьев малины или мяты, мы заваривали необычную монаду. И мы срывали в огороде кинзу (свою, свою кинзу!). И еще одну волшебную травку, которую можно уже полюбить за одно ее название. Спроси меня, какая у меня в деревне моя любимая травка — любисток!
Недалеко от Михайловского у нас жила Валентина Ефимовна Терешкова. Она жила у нас в лесу на кордоне. А кордон — одинокий дом в лесу.
Эти дома предназначались для лесников и каких-нибудь там сельских рабочих, но постепенно Семен Степанович Гейченко начинал заселять их все художниками. Валентине Ефимовне он предлагал переехать в деревню, отказалась.
И она осталась на своем кордоне одна. Совсем одна. И ее прозвали, как только она там поселилась — Терешковой. Потому что она была Валентина. Очень просто. Была бы она Маша, ну или, допустим, Наташа, и ее бы прозвали по-другому.
И никто и не подумал тогда, что это прозвище из газеты, новостей про первую женщину, совершившую одиночный космический полет, через много лет вдруг окажется пророческим. Потому что все к этой космической уединенности шло.
На кордоне у нее не было ни колодца и ни огорода. Огородец у нее был, но зарос. А воду Валентине Ефимовне привозили сотрудники заповедника — в бидонах.
Один раз позабыли зимой (и хорошо, повезло ей, что зимой!) и Валентина Ефимовна, смеясь, топила снег. Нисколько от недостатка настоящей воды не унывая. Телевизор у нее тоже был, но сломался, не чинила. Радио у нее тоже когда-то сломалось, не чинила.
В заповеднике Валентина Ефимовна работала смотрителем. И одна из ее обязанностей — она собирала для комнаты Пушкина цветы. По всему музею с весны расставлялись по комнатам цветы. И именно Валентина Ефимовна собирала для комнаты Пушкина букеты.
Ну а мы с ней встречались в автолавке. Автолавка это синий фургон, список товаров на огромном бумажном листе магнитами прикреплен к железной двери. В девять автолавка у нас, а потом она идет на Воронич и на Савкино. Одинаковые у всех ожидающих автолавку кошельки, одинаковые (потому что список товаров один) у всех покупки.
Валентина Ефимовна приходила на встречу с этой кочующей, как орбитальная станция «Мир», автолавкой всегда первой. И на ее тапочки обязательно налипала в лесу хвоя. Потому что дорога-то идет через лес, там сосны, сосны… А после автолавки она иногда заходила ко мне в гости. Она покупала мне небольшую бутылочку-угощение и немного торжественно наполняла стаканы — мне из-за воспитательных целей половину! 
А перед смертью она почему-то взяла и отдала мне в коробке фотографии: как сплавляют бревна по Сороти во время восстановления заповедника после войны, те фотографии, на которых Валентина Ефимовна молодая…
Некоторые из ее фотокарточек подписаны. Она сама подписала. Со стихами: «Ты расти, ленок высокий, синим пламенем гори, речка Сороть недалеко и деревня Зимари!» (в деревне Зимари Валентина Ефимовна родилась).
Последнее, что связывало ее с нашей землей, с деревнями Савкино и Зимари, да и с Михайловским, она мне в стопочке своих фотографий отдала.
И на одной фотографии, черно-белой (и это было снято зимой, Валентина Ефимовна в телогрейке и в деревенском таком пуховом платке сидит в знаменитом деревенском рабочем кабинете поэта и в его рабочем кресле) перед нею разбросаны знаменитые пушкинские рукописи…
И понятное дело, что Валентина Ефимовна здесь с фотографом ну там на праздник какой-то пошутили. И ни она одна в этом знаменитом пушкинском кресле сидела и снималась, а в шутку многие из смотрительниц музея.
Но что меня удивило: Валентина Ефимовна не позировала, а сидела в этом пушкинском кресле как-то очень спокойно и достойно.
Ее космический полет продолжался. В кресле поэта.

Лед уходил с Петровского озера в тот день, когда над озером же, возвращаясь после зимы, летели гуси. Лед потемнел, вот до чего он пропитался водой, и ледовую крошку прибило ближе к берегу. И она покачивалась и покачивалась тогда на волнах с хрустальным звоном.

Бревна в доме, в котором я поселилась в деревне, они от разобранных после войны блиндажей. Они слышали немецкую речь. Не воевали, но во время войны по обстоятельствам переходили из рук в руки. Они побывали у немцев в плену, а потом вернулись к нам.
Бревна были в дырках от жуков-древоточцев (есть такие). И зимою за этими уже посветлевшими (или правильно сказать — просветлевшими?) из-за своей сухости бревнами у нас жили какие-то мелкие мыши — пазовицы. Они потому и зовутся пазовицы, что они живут по пазам, а пазы это щели между бревнами.
В сенях в эти огромные бревна вбиты скобы. И эти скобы все как лестница на чердак, на котором пахло все время каким-нибудь позабытым матрасом, старым сеном. Чемоданом, обклеенным пожелтевшей газетой изнутри. И можно было открыть чемодан и прочитать все хранящиеся новости.
На чердаке были ведра с комками засохшей старой глины. И зачем-то там еще лежало корыто — и оно до дыр просушилось насквозь солнцем.
На чердаке еще висели какие-то веревки и бечевки. И поднимались из вековой этой пыли столбы солнца, на которых и держался, стоял этот наш деревенский Парфенон.
На кухонном столе у нас клеенка была, очень старая и какая-то вся липкая, прилипчивая. Она прилепилась уже, наверное, навечно к столу, не отодрать!
И мы новые клеенки тогда постоянно стелили поверх старых. Эта с розочками — тысяча девятьсот девяносто такого-то года, а вон та, с уже нарисованными на ней кофейными зернами, новей.
И я на этой старой клеенке очень часто писала маме письма. Бумага влажная была, отсырела (если печка не топилась). Пока ты ручку распишешь и чернила, вся бумага будет в дырках.
Я писала маме в город о том, что синицы полюбили качаться на веревке, привязанной у нас перед домом к старой яблоне. И я писала еще про костровище — оно белое после сорванных ветром лепестков.
«Хотела пойти, а бабочка села на ногу, и я стою не могу пошевелиться», «в птичьих гнездах на берегу у реки можно было найти обрывки лески…»
«Промокли кеды в ручье», «нашла гнездо певчего дрозда» «теплый вечер, сжигаю смородиновые ветки…»
Засыпая, я видела звезды и деревья. И я слышала, как падают яблоки на крышу. Как проносятся на велосипедах рыбаки. И даже как они чиркают спичкой все, закуривая.

Крыльцо у нас пропахло купальником — купальники у нас после речки здесь сушились. Перила крыльца очень старые, иссохшие. Во время дождя вода во все щели наберется. А не вошедшую воду можно было с перил смахнуть рукой.

Кордон художника Петра Быстрова в лесу — второй мой любимый кордон после кордона Валентины Ефимовны. Петин кордон стоял на роскошной и такой светлой поляне среди леса. Крыша бани у Пети давно заросла зеленым мхом.
Петя подтапливал баньку уже отслужившими свое и изрядна истрепанными вениками, они взрывались от накопленной сухости в огне. Дым был рыжий из-за всей этой дубовой листвы. И мы заранее все знали уже, что на кордоне сейчас Петя топит баню.
Дым шел, когда художник Валентин Анатольевич в своей мастерской, расположенной на поляне Поэзии, выжигал иглой по дереву. Дым шел, когда рабочие в парках сжигали старые яблоневые ветки. А после бани, и это особенно поздней осенью, зимой, от тебя самого идет парок. И дождь, который вокруг тебя моросит, не замечаешь.
Банька маленькая у Пети была, очень старая, продымленная. Помимо веников, в ней пахло когда-то кем-то позабытым шампунем и железом. В каждой бане обязательно будет пахнуть этим кем-нибудь когда-нибудь позабытым столетним шампунем и железом, пахнуть ведрами с оцинкованным железом. И вода из колодца у Пети была тоже с железом, ну то есть с большим содержанием железа.
Стиральная машинка — «малютка» перестирывала на несколько деревень. Петя никому не отказывал.
И Петя, и художник Валентин Анатольевич очень часто гуляли после бани. По вороху из опадающих листьев. Босиком! Земля мягкая была, горьковатая, прохладная, лопатки у всех этих листьев опавших выступают. А налипнет на голые пятки земля, Валентин Анатольевич ее о пенек аккуратно, гладко снимет.
Вокруг кордона у Пети были расставлены картины. Петя ведь тоже художник и он перерисовал очень многих сотрудников Михайловского. Многих дворников, столяров и сторожей, о которых никто и не помнит. Петя помнит.
И на одной из картин у него был изображен такой дядя Вася Свинуховский. Свинуховским его так назвали потому, что он был из деревни Свинухи. А работал он в Михайловском дворником. И на картине у Пети он метет. Картина к дереву в осеннем лесу прислонена, и все листья под ноги герою опадают.
Была там и Валентина Ефимовна Терешкова в своем кресле. И Пушкин, нарисованный необычными красками — светящимися. Они накапливают солнечный свет и в темноте его потом отдают. И Петина картина светилась. Вечерами.
Ну и вечерами, конечно, светился его Пушкин. И много припозднившихся грибников и рыбаков выходили вечером на этот мерцающий свет и становились ведомыми поэтом.

Я вспоминаю сейчас о воздухе предосеннем и осеннем. Как на него перестраиваются легкие. Как они впитывают в себя после лета горечь листьев, сладость яблок, начинающих свой терпкий и нелегкий путь разложения, падения, превращения в эту сладкую субстанцию падалицы. Когда яблоки как-то быстро все мягчают, выставляют свои с коричневыми пятнами бока и их расклевывают, и как раз в этих местах, птицы.
Яблоки в урожайный год у нас повсюду. Ветра не было, а яблоки падали и падали. Вымытые банки сушились на ветках старой яблони, и казалось, что золотые шары, как и яблоки, внутри. Яблоки, падая, шлепали, как бобры на реке, по днищам лодок.

И осень еще время борща. Мы постоянно здесь готовили и варили всюду борщ. Между нами кочевала легенда о легендарных борщах и кулинарных способностях Семена Степановича Гейченко. О том, что он, например, никогда не стеснял себя рецептами. Готовя борщ, он мог спокойно сорвать с ближайшей рябины черноплодку и добавить в кипящую кастрюлю.
Ну и мы все повторяли за ним. Соревнование у нас даже шло среди борщей. И Петя Быстров он добавлял постоянно в борщи сливу. А художник Валентин Анатольевич или грушу или черноплодку-рябину или яблоко.
Отшельница Валентина Ефимовна, если ей не забывали привезти на кордон воду, готовя борщ, добавляла в кастрюлю ежевику.

И я помню еще, как осенью занесла с огорода кочаны. И тут же запахло дождем, капустным соком. И этой срезанной кочерыжкой. И капустой. Золотыми шарами, склоненными до самой земли. И мы почувствовали, как все-таки быстро закончилось это наше лето. И все эти бабочки, болтающиеся над кочанами капусты. И под бочками улитки.
Из сеней потягивал сквознячок, по углам крыльца пылали огромнейшие янтарные тыквы (мы сложили). А в опустевшем саду были свалены старые и никому уже не нужные доски — изогнутый дугою горбыль.

Дом Довлатова из повести «Заповедник» сохранился. В нем жила наша знакомая, ее звали Вера Сергеевна, она дачница. Она спала на кровати Довлатова (кровать эта была со старой панцирной сеткой).
Она смотрела в окно, в которое Довлатов глядел. Стены этого деревенского дома были оклеены старыми пожелтевшими газетами. В доме все перекосилось, накренилось (и именно так все и при Довлатове было).
Но наша золотая Вера Сергеевна не боялась, не стеснялась. Она стояла на перекошенных досках крылечка босиком. Была всегда загорелая, смеющаяся. И вся в пятнышках из-за рыжего сока чистотела. Она утыкивала себя этим клоунским соком чистотела и становилась прямо как Солнечный клоун Олег Попов.
В котомке у нее было мыло: «Земляничным моюсь на своей любимой земляничной поляне, как еще?!» Через сумку у нее было перекинуто полотенце — для купания. И она часто возвращалась с реки, обмотав это мокрое полотенце вокруг бедер.
По дороге она собирала полынь, одну-одну полынь. Ты идешь и вначале-то Веру Сергеевну не увидишь, а увидишь ты только вот эту всю полынь, а потом уже сквозь всю эту полынь Веру Сергеевну.
И она еще писала стихи (она была преподавателем русского языка для иностранцев):
Аллея Керн, аллея старых лип.
Как змей тугих, ветвей тугих изгиб…
И тысячи крынок, и все, конечно же, с полевыми цветами, у нее стояли в доме. Рабочий стол был завален и красной и вдобавок черноплодной рябиной. Вперемешку. Все это Вера Сергеевна собирала.
Она любила у нас отломить от большого капустного кочана хрустящий лист и, пожевывая его, объяснить, что она из принципа никогда вот не готовит салат, что ей некогда готовить салат: «Не готовлю! — она нам так всегда объясняла. — Не нуждаюсь!»
А молоко ей соседка оставляла. Молоко теплое. После купания молоком этим согреешься…

И я осваивала всю эту деревенскую жизнь: как наколоть себе на зиму дрова, как наносить себе для дома воды, затопить печку…
Я подружилась со своей деревенской соседкой — тетей Машей. А тетя Маша любила затаенность. Ее дом стоял в стороне от основной деревенской дороги, не найдешь. Она секретничала и постоянно заметала следы. Ведро воды и то лопухом «от чужих глаз» она накроет. «На краю живу, как в раю» — была ее любимая поговорка.
Ну, а ко мне она заходила в гости часто. И очень часто приносила пирог. И такой вкусный! И тетя Маша готовила его очень быстро: тяп-ляп-вжих…
«Соловей поет, пока соловьиха сидит на гнезде» — это она меня учила. «А огурцы сажать надо, когда зацветет третий венчик у калины…»
У меня была ладонь как ладонь. Обычная такая ладонь и на ней линия жизни городская. А у тети Маши ладонь, когда доставала весной семена из круглой миски (мисочка проложена мхом) не ладонь была, а как она мне однажды сказала, была — пястка. И все, чего ты ей коснешься, прорастает. И поцеловаться еще обязательно через грядку тоже надо — огурцы тогда, как мне тогда тетя Маша сказала, будут слаще.

Сирень у тети Маши росла перед домом — всех оттенков. И мы к ней всегда еще приходили за сиренью. Мы приходили к ней понюхать ее белый шиповник (мы как будто своим не надышались!).
И я обожала те дни, когда у тети Маши была намечена на улице стирка или баня. Я набирала ей воду в ее огромный уличный бак перед крыльцом.
Чтобы бак воды набрать, надо раза четыре до речки спуститься и подняться. Но зато когда черемуха осыпалась по воде и по дороге на речку, то лепестки все уносило течением, а не унесенное прибивалось с пеной к берегу.
Песчаный берег был конопатым из-за осыпавшихся веток черемухи. На уличных ведрах была эта пенка из черемухи. Ты обольешься, и на голове у тебя еще долго цветки и лепестки.

Я помогала тете Маше во всем. И вот однажды у нее заболел поросенок. Ну, к примеру. Он завшивел. И да, такое очень часто бывает.
И тетя Маша меня тогда позвала себе на помощь. «Давай, — она мне строго так говорит, — а ну-ка держи его за ноги!» Я держу. А поросенок орет и от слез он горячий весь становится. Тетя Маша прыскивает его дезинфицирующим средством и трет щеткой.

Тетя Маша приносила цыплят ко мне — погреться. Она их выпустила на стол, на наш деревенский, нагретый солнцем стол.
Мы на этом летнем и деревенском столе чистим рыбу, когда возвращаемся с рыбалки. Чистим грибы, когда возвращаемся из леса. А в этот день, благодаря тете Маше, по этому столу у нас взяли и прошагали цыплята. Рядом с пижмой.

Мы ели яблоки и вдруг зашла в гости тетя Маша. Тетя Маша от яблок отказалась. Она присела с нами рядышком на ступеньку, говорит: «А у вас яблони перед крыльцом здесь растут, не замечали?!» Мы вскочили, конечно же, заволновались: откуда и где, какие яблоки?!
А оказывается, мы яблоки ели, и огрызки разбросали. И они перед крыльцом проросли. И только меткий взгляд тети Маши, взгляд Фирса из чеховской пьесы, заметил этот будущий сад, пусть не вишневый.

Вторая моя большая подруга в деревне это Аля. О ее котах и о ней я могу рассказывать бесконечно. Бесконечно! «Поругаюсь зимою с котами и помиримся. Зимою с кем мне поговорить? А тут лопочем…»
Коты ныряют и просачиваются и пролазят повсюду в ее дом, как воины ниндзя. В сенях они устраиваются лежать у кастрюль, у железных ведер с водой, на подоконниках.
Миски всем этим приходящим котам у Али стоят по всему дому. Бродячему коту, как увидит, Аля вынесет булку, ну хотя бы или хлеб или булку обязательно. И обольет еще растительным маслом, чтоб вкуснее.
Коты гремят у нее крышками чугунов на теплой печке. Они воруют отложенные ею гусиные перья, которыми Аля мажет разогретым сливочным маслом пироги.
Я позвонила ей однажды зимой, и она тогда рассказывала, что «дверинка» на колодце замерзла — отбивали и что ее атаковали коты, их уже девять, девять спасенных ею жизней — «и они не выпускают теперь из дома меня, пока еды не дам…»
Без приходящих постоловаться котов, у нее дома живут домашние ее кошка Катька и кот Барсик. Барсика Аля иногда еще называет «апостол», только так. А кошку Катьку за ее зеленые и большие глаза она иногда еще называет «стрекозой». И «золотинка моя» и «ведьмовка» — все о Катьке.
И эта Катька у нее однажды зимой уснула в печке. А Аля не заметила Катьку, ну бывает, и стала уже печку топить и дым трубой. И лишь в последний момент, как тигр в цирке через огненное кольцо, Катька выскочила наружу из печки. И вся в саже.
Аля то отчитывает свою любимую Катьку: «Как ты дошла до такого образа жизни?!», то жалеет: «Посыпальница моя!» «Посыпальница» — потому что они спят на печке вместе.
Угощая, она раскладывает еду и котам и мне по мискам. Вначале мне, потом Барсику (Барсу), потом Катьке. Барс капризничает, и Аля его уговаривает нежно: «Ай-яй-яй, Аля кашу манную ела, ты не ешь!»
Аля рассказывает мне иногда еще и о танцах, о гармони. И о разнице между «плясать» и «танцевать». Танцевать это когда фокстрот или вальс, а плясать это под гармонь и частушки. Вот такие:
Я любила любоваться на сирень завитую,
Посмотри, мой милый дроля, на меня забытую!
«Все, что не нужно, — Аля жаловалась иногда мне на память, — мигом вспомню. Сто седьмую серию сериала, места клюквенные, на которые ходили в Федках (это деревня). А куда очки положила или пенсионную книжку — никогда!»
«Телефон звонит, а мне на кровати уже от усталости сон снится» Или: «Раньше я издалека любую мусоринку в саду видела, а сейчас?»
Или: «Вот мы с Надей Лапиной дружили. Вместе с ней в баню ходили. И Надя все брови черным красила. Карандашом рисовальным. «Вот умру, — она мне всегда говорила, — вы мне брови почерните!» А дочка, Инка, не почернила. И что делать?»
«И еще мы с ней всегда говорили, с этой Надей, что кто первый из нас с ней умрет, пусть потом придет ко мне во сне и расскажет: как там? И вот Надя умерла, не приходит. А я жду» («Вот умру, и я к тебе тогда буду ходить!» — шутя, грозит мне).
Собираюсь в поселок, а Аля мне из дома кричит: «Не забудь, Юленьк, деньги в портмонете!» «Луна такая, что вышивать даже можно!» (так светло).
А когда тетя Маша выпытывала у Али «а когда уже, а когда уже начинать рассаду сеять?», Аля ответила ей, что «когда луна будет в Рыбе». Луна в рыбе!
Рядом с Алей я уловила меняющуюся по временам года жизнь тазов. Эти тазы у нас все часто забывают на улице. И дождевая вода в них наберется.
В кастрюлях выносили рассаду. Старые чайники выносили на улицу поливать летом цветы. У Али таким образом было посеяно и разбросано много старых чайников, но новые почему-то еще до сих пор не проросли.

Мы законопачивали потрескавшиеся оконные рамы на зиму, вставляли туда вторые рамы. Вдруг Аля выбежала во двор, схватила охапку багряных, желтых листьев и разбросала по подоконнику меж стекол.
Между рамами для красоты у нас всегда оставляют эти листья, патиссоны. Декоративные тыквы полосатые. Оранжевые фонарики от физалиса. По подоконнику видно, как человек провел свое лето, что достиг.
И у Али у нее первой всегда появлялась весной на подоконниках в бумажных стаканчиках рассада. У нее у первой всегда появлялись в июле огурцы. И начиная с весны, она меня уже звала на обед и все рассказывала: «Вот, погоди, и мы редис с тобой уже скоро будем есть! Вот, погоди, огурцы пойдут и перцы…»
А грибы, которые никто не заметит, отвернется (даже наш грибник художник Валентин Анатольевич с пецицей!) Аля бережно всегда называла — «попрошонки». Как будто они даже просят, чтобы грибники их заметили и взяли.
Я раскалывала у нее сливу в саду, старую надломившуюся сливу, мы ее из-за возраста спилили. И Аля водила меня за собою по саду, говорила, что она посадит на месте этой спиленной сливы потом вишню.
И она говорила еще, что это будет у нее обязательно какая-нибудь культурная вишня, не дичок. И когда она говорила об этом, что «культурная», она говорила об этой будущей вишне очень-очень нежно.
Чтобы сливовые дровишки колоть, она мне вынесла «стуло» («тебе нужен сейчас стуло?» — у Али так зовется пенек). И когда я поставила одно из невзрачных сливовых поленьев колоть на это «стуло», то увидела перед собою глаза. Попался спил, где ствол расходится на две ветки. И основания у этих двух веток как глаза.

Пока не вышла на пенсию, Аля работала бригадиром в колхозе недалеко от Михайловского. В колхозе имени Александра Сергеевича Пушкина (ну а кого ж в нашей местности еще?). И получила в подарок ручные часы «Слава». И то и дело она всегда смотрела на них: и когда корову доить и когда ей почтальона встречать… Начнет рассказывать мне что-нибудь и спохватится.
И в огород она все время уходила с утра. Край огорода у нее называется «берегом». Далекие были у этого ее огородного моря берега.

Ну и как же я могу еще не сказать о помидорах! У Али была просто какая-то неимоверная тяга к помидорам! Ох, как она обожала помидоры! Рассаду от котов она всегда защищала, укрывала. Потом рассада переезжала с ее нагретого весеннего подоконника в теплицу.
Мое участие в этой помидорной тепличной летней жизни заключалось, как правило, в том, что я приносила в теплицу в поставленный бак для полива в ведрах воду. А воду брала из зеленого мочила (пожарный пруд на окраине огорода). И этот пруд был постоянно зеленым из-за ряски.
В теплице пахло помидорной травой. Помидоры ведь все очень пахучие и терпкие. И сама Аля всегда немножечко пахла помидором. Помидоры у нее вырастали огромные. Огромные! Они были у нее очень крупного и какого-то мясистого сорта — бычье сердце. Кожура еле сдерживала сок.
Аля нарежет мне помидоры во время обеда, угощает. Такой огромнейшей частичкой от сердца. Не забыть!

Они поссорились еще с тетей Машей однажды, ну бывает. И Аля Маше сказала от обиды: «Да я лучше поговорю с помидором, чем с тобой!»
Или они еще поругались однажды, на каком расстоянии надо весной сажать капусту. Если на маленьком, то и капуста тогда тоже получится маленькая — «шамки», как сказала тетя Маша. А на большом капуста вымахает и тогда получится «хряпа», так сказала Аля.
Мы с Алей «грабили», ворошили летом сено, Маша увидела нас с Алей на другом конце поля и кричит: «А вы ведь неправильно грабите!» Вот она была такая.
В гостях тетя Маша сядет всегда по центру комнаты. Ей поставят табурет у стола, а она его к центру передвинет. И сидит-то на самом краешке стула, уголочке, как будто сейчас встанет и уйдет. Но внимательно при этом она всегда за всем зорко наблюдает.
У Али выкипает кастрюля, Маша скажет: «У тебя чугун-то, Аля, ты гляди, уже поплыл!»
Зимою они обе смотрели телевизор. Включено было на полную громкость, чтобы слышно. «Просто Мария» перекликалась из окон с «Дикой Розой».
Я постучу в окно, и достучусь-то не сразу, постепенно. Аля отдернет на стареньких окнах занавеску, и долго будет всматриваться в темноту. И потом еще спросит: «Юленьк, а это ты?» И я уже вижу у Али тетю Машу.

У Али были еще очень сложные взаимоотношения с телефоном, с телефонным аппаратом. Ее пальцы всегда с большим трудом попадали в кружочки, в циферблат. И она еще постоянно стеснялась, что не слышит. Она кричала всегда в эту пластмассовую трубку.
И я всегда поневоле содрогалась, когда на свой тихий и размеренный голос из Москвы слышала резкий и преувеличенно громкий голос Али. И мне казалось, что Аля сейчас ругается. А она просто хотела тогда до меня донести, докричать свою любовь.

Помню запах корыта, в котором Алечка мыла посуду. Помню запах жженой спички, когда ты подносишь к конфорке. Запах пола, и он почему-то у Али пах картошкой. Хотя подвал летом чистили, проветривали, но все равно этот запах оставался.
И еще этот запах занавески. Когда занавеску нагрело утром солнце. На кухонном столе обязательно запах пачки соли. Потом запах хозяйственного мыла. Аля редко покупала душистое, у нее было больше все хозяйственное. Да и душистое у нее от земли очень быстро темнело и чернело. Руки моешь, и коричневая вода всегда течет.
Запах ведер. И обязательно еще запах дверной ручки. Запах лавочки, на которой все лето лежали кабачки. Запах вычищенной из поддувала золы. Запах сложенного в саду горбыля.
И, конечно же, еще этот запах подвала. Очень помню! Але тяжело было уже чистить подвал, да и я не вовсе углы заглядывала. Страшновато мне было в этом сумраке с этим тоненьким светом из оконца (оконце это называется — продух).
Ну и конечно я помню запах Али. Запах ее немного засаленного фартука, в кармане которого обязательно найдутся упаковки из-под посеянных ею семян. Или приколотые к ее карману булавки и прищепки.
Аля вытрет после тяжелой работы о фартук свои руки и тут же крепко приобнимет меня. Она меня всегда обнимала очень крепко.

И я бесконечно могу вспоминать сейчас все это. Алин чайник и ее сливы и ее яблони в саду. У речки обязательно желтых красивых трясогузок. И аистов, шагающих по поляне у речки на рассвете.
Одуванчиковое варенье в кастрюле. И скорлупки от вылупившихся у нас в саду скворцов. Когда утром виден туман и белая трава первых заморозков.
Когда птицы прилетают выдергивать из оконных щелей мох. Чирканье спички и перебор велосипедных колес от рыбаков.

Лепестки пионов набирались у Али тоже в таз. Когда лепестки подвяливались, то они становились похожими на очистки после белых грибов. Так в один ряд у нее и стояли в саду и замоченное на стирку белье и грибы и лепестки…
Если я опаздывала к обеду, то она укутывала чай или суп в телогрейку — для тепла. Коты пристраивались лежать к этим сверткам, так теплее. И укутанная еда она вообще всегда вкуснее.

Я складывала дрова в дровяник, очень темный какой-то, очень низкий. Оглянулась случайно и увидела, что этот узкий уличный коридорчик между домом Али и мной он весь вдруг освящен осенним солнцем.
И, видимо, чтобы восполнить потери и для рождения новых березовых дров посыпались семена берез. И они забили тогда нам все ведра, все тропинки.

Перекапывали перед зимою картошку. У каждого из нас по ведру. Заметил какую-то картошку, в ведро бросил. Идешь и иногда ненадолго поднимешь только взгляд на багряные по окраине поля клены. И хочется до них дойти, да нельзя. Картофельная грядка до них сейчас не тянется.
Идешь, идешь — и как раз перед кленами отхлынешь. И как звук, отбивающий для нас этот такт вообще и ритм, прогрохочет в ведре какая-нибудь запоздавшая картошка.

С нами конь. И он идет аккуратно и очень даже как-то мягко по полю, очень нежно. Он украшение и он заводила в этом «танце». Если к плугу налипает земля, то конюх сдергивает ее сапогом. И конь ждет. Ручки у плуга гладкие, как у коляски или велосипеда.
Плуг как огромный консервный нож, только сейчас не вскрывал, а, перепахивая, закрывал, приготавливая к зиме, землю.
Кожаные ремни у подпруг скрипели, лошадь шагала ровно, очень ровно. Она успевала сорвать, мотнув своей лошадиной головой, какую-нибудь запоздалую траву, пока мы проходили с ведром по краю поля.
Конюх предложил мне походить с плугом. Так, попробовать. Плуг тяжелый, но лошадь все сделает сама, ты только держи эти ручки на плуге просто прямо. Лошадь шагает, не вдавливая землю копытом, а как бы даже разравнивая своим лошадиным шагом эту землю.
Когда я взялась за плуг, то все как-то оживились и взбодрились. Конюх вышел покурить в сад. Монотонное хождение прерывалось. Я сбивалась, а плуг глупо в землю зарывался. Или же проскальзывал и волочился впустую, лошадь шла.
Потом она обернулась на меня как на неуместную на данный момент сейчас помеху. Поискала глазами конюха (на которого не оборачивалась вообще, потому что он был послушен ей и шагал ровно) и по ее безмолвному решению он вернулся, даже не успев докурить.
Все произошло очень быстро, про мое вмешательство быстро все забыли. И все опять зашагали очень ровно, очень тихо.
А когда мы высыпали картошку сушиться, лошадь, волоча за собою этот плуг, равнодушно уже пошла на другое поле.

 

 

 

 

©
Юля Говорова ― писатель, журналист. Финалист премии «Ясная Поляна» (2016). Много лет проработала в частном зоопарке-приюте в Псковской области. Сейчас живёт в Москве. Из домашних животных ― сурикаты.

 

Если мы где-то пропустили опечатку, пожалуйста, покажите нам ее, выделив в тексте и нажав Ctrl+Enter.

Поддержите журнал «Дегуста»