***
Сокол небоязни, что в отчизне-
укоризне, жизни-кукови́зне,
как в лесу чужом, где жди беды,
полный клюв набрал святой воды…
Как испил её — сухую малость,
так она живящей оказалась,
на себя проли́л — растворена,
обернулась мёртвою она.
«Господи, помилуй» произносим,
сокол упустивший, стань лососем,
выстрели икру, как тетиву
разрядив, гуляя на плаву…
Чтоб под небом, хоть вода капризна,
плавизно́ю стала кукови́зна,
и со дна холодного, тепла,
жизнь, как чепуху, себя плела.
Верила, в кого ей превратиться —
рыба на реке, по ветру птица,
грохот сверху, капли из ручья —
зоркость соколиная ничья…
***
Глянул на фото и словно обжёгся:
в профиль светилась, красиво стоя́,
так сохранилась, что не уберёгся
от подступающей памяти я…
В городе, где не родился, не вырос,
дом твой таков, что домашнее нет,
здесь мы смеялись, взлетали, ложились,
делали лицами трепет и свет.
В людях, предметах, открывшихся видах,
в съехавшем небе над родиной крыш
ты улыбаешься, вдох мой и выдох,
ты прикасаешься, ты говоришь…
Ты почему загораешься, тлеешь,
прячешься в грудь мою, словно домой,
ты почему так неловко умеешь
мною болеть о тебе о самой?
Как хорошо, что так сердце свирепо,
что успокоить — поди разберись…
Значит, хоть что-то во мне вроде неба —
синего флага на тёмную высь…
***
Расскажи мне, о блогер, знаток про кино,
предъяви, эрудицией вея,
почему, хоть полным интернета полно,
не хватает добра и блюрея…
Не сказать, фетишист, но почти реалист,
по другой ли по этой причине,
я уснул и увидел кино, где лучист
профиль девушки в тёмной машине.
Я люблю её образ, хотя в забытьё
крепко спрятал, но в памяти всплыли,
я люблю, и, быть может, совсем не её —
всё безумье о ней, всё бессилье…
Как живёт она где-то и как наяву
говорит или делает что-то,
и я делаю тоже, и тоже живу,
словно это такая работа,
строю вид без неё, что не больно вполне,
сам себе режиссёр и биограф,
и всё прошлое крутится прямо во мне,
как испуганный синематограф…
***
Я поставил на полку новогодние домики
из китайской пластмассы и электричества,
домики, украшенные уютными лампочками,
домики с окошками, на длинном проводе.
Я щёлкнул рычагом и в этих окошках
увидел людей, которые ссорились,
стирали вещи, загораживали свет,
провожали праздники, просыпались на работу.
На ёлке игрушки захлёбывались огнями,
темнели цветные коробки с фильмами,
возвещал телевизор, прятались подарки,
загробный ковёр уводил из комнаты.
Я нажал выключатель, и домики кончились,
прокисли голоса, перестали заботы,
люди остались в скучной темноте,
не чуя о том, куда всё девалось.
Убийца праздника с будней мыслью,
я сгрёб украшения в страшный пакет,
я прибрал в кладовку, закрыл за дверь,
я поглядел — на собственные дела…
Там, где домики, теперь ничего —
деревянная поверхность, удивление внутри,
и стоя в пустоте, я улыбался
и вспоминал, как грустно и здо́рово.
***
Ветер, дуй, а облако, лети,
выйдь из дома, зме́я запусти,
за детьми, с детьми, быстрей детей —
наперегонки, на свет путей…
Видишь, весь раскрашенный в огни
глупые, поделка из фигни,
весь китайский, глаз не обратит
на него внимания… Летит…
Два больших хвоста, как два пера,
птичий корпус — видит детвора,
ног, земли не чуя, воздух лишь,
и гудит вослед, и ты бежишь…
Летние стрелки́, встревожив зной,
тетивою связаны одной,
в струнную натянутые связь,
в зазвучавшем воздухе смеясь…
В том, как ветер рвёт его края,
вся любовь и детство, жизнь твоя,
рыба в небе, свет в родном окне,
ты, держатель зме́я на струне.
***
Старый актёр с молодецким прищуром,
спасший множество миров и денег,
одиноко выглядел, пытался вспомнить
имя его навестившей жены…
Первой, прежней… Жены… Улыбку…
Лёгкость голоса… Загорелое тело…
Коктейли у бассейна, песни с детьми,
превращение в женщину, от него уходящую…
Герой в отставке, в саду воспоминаний,
разжалованный на отдых, молчал о будущем —
мало узнавая убитых злодеев,
добрые роли, слова ободрения…
Свободные заложники улыбались с экрана,
отбитый банк ломился от золота,
ребёнок дарил слезинку в ладони,
космический шаттл убывал в темноту…
Верный хранитель грустного знания,
что ты — это ты́, а всё окружающее
не больше чем фон, из дырок которого
тихо уплывать в легендарную тишину,
как странно, оставивши по себе
пыльное враньё, прекрасный позор,
прежнюю жизнь, жену и успехи,
не узнавать ничего, кроме утра…
Alain Delon
За долгий взгляд, понятный сразу,
где лёд, спокойствие само,
за тихо брошенную фразу:
«Je’n perds jamais. Jamais vraiment»*.
За то, как мо́лча глаз не сводит,
манящ и так же леденящ,
за то, как шляпу взяв, уходит
из вида, закрываясь в плащ…
За то, что, сумрачный убийца
других убийц в ночи́ густой,
он видит смерть, он видит лица,
ни сам не дрогнув, ни чертой…
За то, что он, жилец экрана,
любви и славы не просив,
но победив, погиб так странно
и иностранно, он красив…
За то, что эти сказки ре́дки,
но их герой будил родство
и был один, как птичка в клетке,
предупреждавшая его…
______________
Я никогда не проигрываю. Правда, никогда. (фр.).
В оригинале – фраза «Je ne perds jamais. Jamais vraiment»;
в фильме слышится, как герой произнёс её более кратко.
***
Юностью, в порыв без перерыва
у обрыва в зрелость, старость, тлен,
девушка танцует, и счастли́во
юбка развевается с колен.
Круглые движения крылаты,
как приподнимая в высоту,
как же ты сгораешь, как легка ты
на бегу коротком, на лету…
Загоришься вся, и словно россыпь
вспышек на лугу, да и в мозгу,
видеть за тобою — са́мый способ
за далёким сном, за не могу…
Чтобы наконец остановилась
и предстала, танцу напролом —
рыба, что хвостом о сердце билась,
память, что заде́нута крылом…
И как нет ни жженья, ни движенья,
чувствуй-не почувствуй-рассуди:
просто, словно головокруженье,
это небо, сильное, в груди…
И стоишь, как что ещё проснулось,
ни глупей не сыщешь, ни чудней
девушки июньской, словно юность,
строк, в горячем воздухе, о ней…
Зверь по кличке Больно
Так давно — мозг не молчал на травке
под щебетание солнца, лесную воду,
так давно я не могу сказать:
«Мне ничего не надо. Я идиот».
Пощекочи картину чистой слезой-окуляром,
за пазухой паспорта «больно» своё проверь —
разожжённый цветок сладкого напряжения
пророс в твои мысли и ветвистые нервы.
Что это — «больно»? Это когда умирают,
расстаются вовсе, любят и ненавидят,
пеняют на то, ка́к в настоящем мире
несправедливо и неуклюже сделано.
Может быть, «больно» — это заразный зверь,
что забирается в голову
и остаётся,
обживает мысли и говорит свои,
разрывает людей обидною чепухой…
Зверь говорит: «Это ты разве сча́стлив?
Ты должен гнаться за призраком,
должен думать,
что не можешь бе́з — человека, привычки, вещи,
без чьего-то тела, обычая и предмета…
Рвясь за ними, быть перестанешь мною,
станешь летучим умыслом, звёздным пшиком,
и я не смогу в тебе,
и тебя избавлю
от верного страшного зверя по кличке Больно».
Зверь поселившийся,
зверь, вцепившийся в мысли,
с пристальной мордой,
зверь только твой навеки,
зверь — ощущенье пролившейся кислоты,
мастер клыков и сомнений,
родимая хватка…
Я отвечаю ему: «До того, как стать
мною, ты был щенком по кличке Приятно,
был удовольствием, до́бро смотрел вокруг,
вскормленный нежностью, чувствовал про любовь.
Ты не боли́, не сверкай из меня зрачками;
кем бы мы ни были, должен я только одно:
просто тебя пережить, пока ты не станешь
облачком, диким стихом,
воспоминаньем…»
Утлый мой мозг, защёлкнутый в тесный череп,
тихо качается на кружевных цепях
и говорит: «Сладко, приятно, больно,
необъяснимо, холодно, горячо…»
***
Ты человек хороший — надо тебя убить.
Как человек хороший — должен ты мёртвый быть,
чтобы ещё стать лучше, ибо со всех сторон
так говорят плохие. Так говорит закон.
Много таких, хороших, много людей со дна
лишь баламутят воду, и не похожи на
всех остальных, а значит, этот пример — обман.
Так говорит порядок. Так говорит тиран.
В тяжбе со злом исконным ты задолжал добру,
вот и по стойке смирно жди на кривом ветру,
жалко-не жалко, только, если опасно сметь
жизни давать, то ясно: значит, решает смерть.
При исполненье долга — может, примерно так,
глядя в прицел, считает самый твой лучший враг,
так говорит верховный, как бы он не был плох,
так промолчат в народе… Так заставляет бог…
Знаменем кровной веры, именем всех побед
словно наполнен воздух, словно пропитан свет,
и полюса системы, сложенной не вчера,
по производству хлеба, хаоса и добра…
Кораблекрушение
Плохо я спал: как будто на корабле
всё раздавал команды, крутил штурвал;
море, запенясь, вскипало со всех сторон
и опрокинуть судно грозило мне…
Я орал на матросов. Они спеша
рвались туда-сюда, отвечали «есть»,
лазали вверх и вниз, убирали с мачт
все паруса до единого, ветер выл…
Я просыпался и зажимал меж ног
толстое одеяло… И засыпал.
Буря же всё сильнее кренила бриг,
что зарывался бушпритом, скрипя насквозь.
Юные горе-матросы уж не могли,
падали с рей, смывались большой водой,
рушились мачты с треском, и рой снастей
с палубы выметался, и я стонал.
Я скрипел зубами и поправлял
ложе своё суровое, и опять
видел корабль в агонии, что летел
прямо на дикие камни в ночном прыжке.
С плеском раздавшись на щепки, я соскочил
с мятой постели в лунную тишину,
слышал, как сердце стучится, переживал
это крушенье во сне, смотрел в окно.
И наконец не выдержал: телефон
взял, позвонил — и голос мне отвечал,
сонный, почти сердитый, но дорогой…
И я ему сказал: «Я тебя люблю».