Садек Хедаят. Слепая сова / Пер. с перс. А. Розенфельд. СПб: Азбука-Аттикус, 2025. 256 с.
Небольшой роман, почти повесть иранца Садека Хедаята обладает изрядным удельным весом. Буквально ни одной лишней строчки, а те, что есть, бьют под дых без предупреждения.
Судите сами, почти первая сцена. В дом рассказчика, в его постель пробирается некая незнакомка дивной красоты. Загадочна и прекрасна, но есть один недостаток — она мертва и хладна. Что не мешает вступить с ней в близость, а потом что делать прикажете, мухи на трупный запах слетаться начали. Он рубит ее на куски, выносит в чемодане и с помощью невесть откуда взявшегося старика-трупника везет хоронить.
Но нет, ключевым тут оказывается не эта жесть, а — как раз сей неведомый старик с его всезнанием и внезапным смехом. Хорошо бы сыграл его Гурджиев, дервишьи танцы тоже были бы плюсом — недаром «Сову» трижды экранизировали, она так и просится на экран, этакий Линч, вдохновленный «Андалузским псом», делает ремейк «Порожденного» Мериджа с Уиллемом Дефо и Азией Ардженто в главных ролях… Но мы отвлеклись, а действие же начинает не то что притормаживать, нет, наоборот, мчится вперед, но даль это определенно сновидческая. Как в снах и особенно в кошмарах, сюжет циклизируется — одни и те же сцены, люди и пейзажи, возникают вновь и вновь, с небольшими вариациями, но с навязчивым постоянством. Старик все встречается, все везет его в погребальных дрогах, все дарит — такой обол наоборот — откопанный в могильной яме кувшин. На котором изображена таинственная незнакомка ровно в той же манере, в какой он нарисовал (у него хобби — расписывание пеналов) ее перед захоронением…
Старик этот очень похож на индейца Никто из «Мертвеца» Джармуша, и герой так же лежит в его повозке, как Блейк в лодке. Он тоже умер или, скорее, как Орфей за своей Эвридикой, спустился в смертные области, но немного заплутал на выходе?
Фильм вспомнился тоже не случайно, есть тут везде у дороги такие указатели смысла. Вот совсем не знаю, сознательно ли делал это Хедаят или же просто зашел за те трансгрессивные пограничные флажки, где уже до него ступала нога нескольких визионеров, но — «Сова» иногда поразительно резонирует с другими произведениями.
Герой, претерпевая унижения от своей жены, домашних и соседей, крайне унижен, опускается на дно (замыкается, худеет до болезни и грани смерти). «Униженные и оскорбленные»? Скорее даже, его рефлексии о собственной доли напоминают «Записки из подполья». «Потому что степень моего унижения была неправдоподобной».
И если в начале «Слепая сова» воспроизводила скопом все клише романтического мировидения (тотальная одержимость таинственной возлюбленной, вино и опиум немного забыться и т.п.), и в этом можно было бы даже усмотреть то самое догоняющее развитие, о котором говорят литературоведы в отношении литератур Востока (не столько сами пережили все эпохи модерного развития литературы, сколько заимствовали их с Запада и, соответственно, быстрее пробежали сами), то теперь у нас на страницах — сплошная натуральная школа и критический реализм в самых зловещих тонах, Достоевский, Гаршин и Леонид Андреев.
Протагонист мечется (впрочем, чаще всего не совершая при этом ошибку и не выходя из дома), понимает, что для всех он чужой, особенно для родных. Отторжение от социума этого бунтующего духа даже сильнее, приобретает экзистенциальные обертоны. «…Я оставался лишь абсолютным бытием, безумным пришельцем. То притяжение, которое ради защиты от одиночества прилепляет людей друг к другу во время воспроизведения рода, есть результат безумия, живущего в каждом человеке, которое смешивается в нем с сожалением о том, что он тихо склоняется к пучине смерти». Он предвкушает свою смерть, стремится к ней.
Смерть вообще царит на страницах повсеместно, как у нашего любимого Мисимы: видения мертвых городов приходят во сне, потом и наяву. Она даже оказывается чем-то вроде смутной надежды, спасения для него: «Только смерть не лжет! Присутствие смерти уничтожает все фантазии и предрассудки. Мы — дети смерти, и только она спасает нас от обманов жизни, и это она лежит в глубинах жизни, кличет и призывает нас к себе».
И вот он стремится к ней, начинается «утрата человеческого достоинства» (название соразмерной по объему и мрачному накалу повести японского либертена, алкоголика и суицидника Дадзая). Она подана со всей натуралистичностью — и некоторым заходом в ландшафты протосюрреалистических видений в духе Лотреамона. Ему мерещится некое существо — то ли черный человек, то ли черти что. И много чего еще ему видится… Например, та самая сова. Которая в Персии вовсю амбивалентна, как у того же Линча. С одной стороны, признак несчастья, одиночества и близкой кончины (про заброшенный дом в ареале фарси говорят — там поселилась сова), а с другой — провиденциальной защиты, мудрости и связи с потусторонним миром. Так и про героя до конца неясно, то ли он законченный невротик с галлюцинациями, то ли, как Блейк-мертвец и Иоанн Креста, прошел черной ночью защиты сквозь трубы смертной инициации и сподобился иного знания.
Очень интересно, конечно, с филологической точки зрения, как все смешалось в повествовании Садека Хедаята — и готический почти романтизм, и густопсовый реализм с натуральной школой, и крутой модернизм. Опять же то самое развитие национальных восточных литератур под совиными крылами западного модерного влияния, как, скажем, у турка Ахмеда Хамди Танпынара в его книге «Покой»1. Такое всегда очень любопытно. Но все же гораздо интереснее, как какие-то социальные и личные беды героя возгоняются до потусторонних областей, где он странствует, проходя сквозь стены сна, жизни и смерти. Ведь на каком-то этапе они становятся для него все едины, мутны и прозрачны одновременно.
И — не хотел этого говорить раньше, чтобы не смазать впечатления — довольно личным для автора это все является. Происходивший из аристократической и влиятельной семьи, Хедаят получал перспективное образование в Европе. Но больше зачитывался европейской литературой, от Гоголя и Чехова до Рильке и Кафки, и пытался покончить с собой из-за несчастной любви к француженке (повезло больше, чем Целану, — выловили рыбаки). Вернувшись в Иран, блестящей карьере предпочел дауншифтинг (несмотря на свое имя, Хедаят — означает руководство, наставление) — устроился мелким банковским клерком, почти в духе Кафки. Да и жить во Франции он тоже не пожелал. Как и аристократ Дадзай, интересовался и даже отчасти занимался политикой, протестные социализм и коммунизм. И тянулся не к вершкам, а к корешкам общества, живописуя (а)социальное дно и маргиналов. Вспышки жизненной активности и метания из страны в страну (Европа и Индия), как и алкоголь с наркотиками, от депрессии так и не спасли — очередная попытка свести счеты с жизнью оказалась успешной. Иранского модерниста ценили Генри Миллер, Андре Бретон и вообще европейцы. Похоронен на Пер-Лашез. У нас, на волне социальной критики и контактов по коммунистической линии, переводили в 60-е.
Да, а злодейку-жену герой «Слепой совы» в конце концов зарежет. С чего начал, тем и кончил. Что ж, форма рондо, столь любезная сердцу древних персидских стихослагателей.
Несколько рассказов, сопровождающих в этой книге «Сову», более традиционны. Там уж совсем все социально-реалистично, о тяжелой доли бедняков. Но лишь об этом ли? Действие и там делает подчас хитрый малозаметный крюк, и уходит то в абсурдистскую сатиру, то в пьесу о Боге, страусе и слоне, то в странные, опять же на грани сна и лихорадочных грез, описания не менее странной жизни. А те приводят все к столь же макабрическим озарениям, сомнениям в правильности жизнеустройства на грани бунта против оного: «Теперь я понял. Этот холод идет не с улицы или еще откуда-то. Он во мне. Будь что будет! И вечно этот холод… Согнувшись, я должен тащить на себе бремя жизни. Нужно идти до конца. Почему нужно? Для чего? Для того, чтобы донести груз до цели! А в чем эта цель?!»
___________________
1. Чанцев А. Гиацинтовый тюрбан в музее невинности [Электронный ресурс] https://godliteratury.ru/articles/2018/10/11/giacintovyy-tyurban-v-muzee-nevinnost
Фото: Сергей Каревский
