* * *
Страх ночной,
Птах ручной,
Прах речной,
И проходит в зоне праха
Дно такой лучной лузги,
Что и гальку видно плохо,
И глаза невелики,
И сквозь эту шелуху
Бьются рыбы на духу,
Пьются глыбы друг из друга
В тусклой крошке ледяной
У порочного порога
За стенающей стеной
Птах земной
Поднимет тени —
Ты за мной,
Я за тобой,
Как бы вместе мы летели —
Ты за мной
И я за мной;
Донный прах песок поднимет,
Так, как ноги поднимал,
И заговорит простыми
Выдохами наповал.
Ты возьмёшь его дыханье
В шкуру дряхлую без дна —
Это новыми мехами
Наполняется вина.
Выть боишься виноватым —
Это самый главный страх.
И целует каждый атом
Новый день во всех местах.
* * *
боязно быть, скажем, курочкой водяной,
папоротником, человеком, майским жуком,
кучей снега, тающей в соседнем дворе весной,
парадом планет, скрипом ворот, четвергом.
если оно случится, чего никак не должно,
память на раз сотрется, чего уж тут, но пока
страшно представить, хотя должно быть смешно,
ужас какой, кошмар, хоть вроде хлоп — и ага.
все-таки держимся курса во тьму и тлен,
где ничто не спешит, не стоит, не встает с колен,
где если и есть какая вещь, то в себе,
но и от этой мысли тоже не по себе.
* * *
Ветер летает здесь не всегда, но деревья всегда
его догоняют. А деревья всегда догоняет ночь.
И один из моих снов неизменно настигнет этот пейзаж.
Взвинченная лестница ростом в рой петель и
самоуправством в три плеча ловит — пируэт за пируэтом,
перескакивая через брошенные едва не в каждом —
то свистящие шепоты и клятвы, то вожделение,
умоисступление, и винный жгут из сплющенных
в четверть окон листает — настоящие и надуманные…
но и те, и эти благословляют с верхов — все камни,
что пригреют их от налета добродетелей,
назойливее которых только гарпии.
На спуске из старобытного замка — толпа деревьев:
старичье-эмигранты, дернувшие из австро-венгерских
подданных — в чехи, и дети их, завзятые чехи.
Высматривают ветер, рокочут и собираются жить
дальше и дальше. Заскучавшие в старом обличье
сосны перевоплощаются в дубы и буки, и каждый
лист зряч — и видит солнце во всех проекциях сразу.
И земля им полна и милостива.
Этот неразрешимый оттенок зеленого — как ноющая,
саднящая нота, которую натягивает смычок — и
заодно отпиливает от меня остаток времен.
А ниже — убегает по треку реки вода и вечно уносит —
не то корзину с героем, не то миску лодки.
Сколько еще деревьев сманит с собой ночь и не сможет
удержать, сколько уплывет корзин и мисок?
Сколько раз мне снова приснится эта вырванная
из пейзажа страница?
Как очередь за младенцами наперебой воркует
лишь о младенцах, так листы того леса щебечут
о том, что славно нацелить на мир — тьму-тьмущую
глаз и узреть его как абсолютную радость,
так в веренице на тот свет турусничают
только о скором транспорте — и так мозжит этот
оттенок зеленого, и пилит, и пилит меня за…
ну, не суть, за какие грехи.
* * *
«Пора валить!» — он произносит
и валит тщательно, с шести,
и пожилой «Ниссан» заносит
катастрофически почти.
Поселок в белую сорочку
переоденется едва,
а он уже потырил строчку
и переставил в ней слова.
Врубай давай в душе унылой
полумладенческий подкаст,
чтоб долго-долго образ милый
пылал, слоился и не гас.
Все в памяти сотрется, кроме
двух выставленных на мороз
в пульсирующем монохроме
непритязательных берез.
* * *
Уступите место мертвым.
Дайте слово, им важнее.
В памяти, в пространстве твердом,
Мертвые живых нежнее.
Мы еще не в скорбном списке,
Округлённом до нуля.
Нас хранит на жестком диске
Плоская земля.
* * *
Свет еще не зажжен — это брод между светом и светом,
сумасброд у ворот — верти-ветер стучит сапожком,
и гудит, и густеет пловец тополиный, при этом
распрямляя картонную спину, как перед прыжком.
Наше время согласных — домов, пешеходов, предметов,
наше бремя безгласых — откуда нам взять голоса?
Только выдох на выходе облака из вапоретто —
то пунктир, то сплошная от сих и до сих полоса.
В междусмертье (такого не сыщется слова, я знаю,
в словарях — ушаковых и дальних — значений прямых)
я люблю тебя так, как божественный первенец, рая
одинокий жилец, несвободу — от сих и до сих.
Я держусь на повторах, на рифмах — свои и чужие
атакуют, кружа над косматой моей головой,
и покуда цитаты под форзац крыла не сложили,
говорю: между смертью и смертью труднее всего
обойтись без анафор, без аллитераций, без «алле,
алле-оп» — этот фокус волшебное сводит на нет.
Но пока мы в потемках блаженное слово искали,
опускается ночь. И вот тут — зажигается свет.
* * *
Исчезновенья чистый отдых.
Пока глядишь куда-нибудь,
трамвай, аквариум в Господних
руках, подрагивает чуть.
Есть уголки преодолений,
где можно преклонить главу,
и солнца крапчато-олений
узор, упавший на траву,
и есть под шапкой-невидимкой
куста прозрачная весна,
внезапно розовою дымкой
осуществившаяся вся.
Апрельский замысел так тонок,
что крошечных двух черепах
смеющихся везёт ребёнок
с аквариумом на руках.