***
Да, ты хоть волком вой, —
останешься в загранке —
наследник по кривой
дорожке-самобранке.
Тебе обратно путь
на родину заказан:
под липой не уснуть,
под клёном и под вязом.
И не услышать, как
безмолвно и бездонно,
напоминая мрак —
течёт река у дома.
Тебе не стать молвой
и тишиной в подранке…
Наследник по кривой
дорожке-самобранке.
Покамест город спит —
в нечаянном очнуться
и пить разлуки спирт,
как будто чай из блюдца.
***
Надоело, — нету мочи:
белый низ и чёрный верх.
Вот бы — вместо зимней ночи —
разнотравья фейерверк!
Чтобы небо голубое,
чтобы пение скворца…
Снова спят, обнявшись, двое
в ожидании конца.
Господи, даруй им милость, —
безнадёги посреди,
чтобы снова им приснилось:
разнотравье и дожди.
И, когда они однажды
окончательно уснут,
утолённые, как жажды
и, как зрелый самосуд —
пусть утешит, наконец-то,
после дождичка в четверг,
бесконечный, словно детство,
разнотравья фейерверк.
***
Мели сменив на мили,
неба нащупав дно,
ты говоришь: — Приплыли.
Я говорю: — Давно.
Сердце — всё реже, реже
думает о живых.
Ласточка воздух режет,
будто «шарлотку» — вжик.
Нам достаются крошки, —
кончились даже те.
Память — глазами кошки
светится в темноте.
Не потому ли снова,
не от того ли вновь:
было вначале слово —
стало в конце любовь.
***
На тишину лишился прав,
под обаяние попав:
осенних клёнов, лип и трав,
как будто под трамвай.
Природа говорила мне:
— Забудь, дружок, о тишине, —
она внутри, а не извне,
и рот не разевай.
И лесопарк не обманул,
и ветер и дожди:
я засыпал под внешний гул
и с тишиной в груди.
Прислушивался лишь к себе,
как если бы Париж…
Как, вдруг, проснувшись в декабре,
я погрузился в тишь.
Сплошная тишина вокруг
белым-бела, как мел,
как если бы внезапно дух,
вдруг взял и онемел.
И было всё белым-бело:
деревья и земля.
И даже побелело зло,
безмолвие суля.
Природа говорила мне:
— Не позабудь о тишине, —
она внутри, она извне,
как горе и любовь.
И, как преддверие начал,
я улыбался и молчал.
И просыпался по ночам,
чтоб гул услышать вновь.
***
Знание — бессилье. Старость.
Близость гор. Пора и честь.
Сколько раз ещё осталось
Льва Толстого перечесть?
Юность. Отрочество. Детство.
Бесконечный эмбрион.
Возвратились, наконец-то,
сосчитали всех ворон.
Красоты прекрасным лицам
добавляет смерть б/у:
вот Андрей под Аустерлицем,
вот Наташа на балу.
Снова летоисчисленье,
но за вычетом зимы:
слышишь, как трещат поленья,
видишь, как спокойны мы.
И правдивее, чем правда
и прекрасней, чёрт возьми,
голова Хаджи-Мурата
под колёсами любви.
***
Не словами говорим, а молчаньем,
обожаем: то Электру, то Федру.
Наше время, что твой англичанин,
не простившись, вышло до ветру.
Да, любимая: сложно и просто, —
с каждым часом — всё сложнее и проще.
Не бывает тишины без погоста
и без неба берёзовой рощи.
Не бывает любви без печали
и разлуки без душевного груза.
Возвратился навсегда англичанин,
обнимая, как родного, француза.
Мы навеки, как сестры и братья!
Мы навеки, как море и рыбы!
Разорвать не в силах объятья, —
даже, если захотим — не смогли бы.
В час заката
на осеннем ветру:
брат за брата
и сестра за сестру!
***
Жена не съест и бог не сдаст!
В сиреневом дыму
Поль Мориа тире Джеймс Ласт
аранжируют тьму.
Покамест птицы спят, пока
всё замерло окрест —
доносится издалека
нечаянный оркестр.
Я сплю и слушаю его
и просыпаюсь под
негаданное волшебство
полузабытых нот.
Вокруг пустыни и моря.
На бездну опершись,
Джеймс Ласт тире Поль Мориа
аранжируют жизнь.
Как одиночества пастух,
как в мае соловьи,
поёт, не умолкая, дух
историю любви.
***
Когда Минздрав предупреждал,
что вреден Данте и Новалис,
как неземной материал —
мы этому сопротивлялись.
Происхождение своё
потустороннее скрывая,
предпочитали забытьё
в депо идущего трамвая.
Предпочитали немоту
пустопорожним разговорам
и схватывали на лету
и снова прятались по норам.
Как будто в зеркале примат,
своё увидев отраженье,
не порицает сопромат,
но отрицает возрожденье.
И он не может не смотреть.
Он слышит канувшего эхо
и видит будущего смерть
и плачущего человека.
В порядке бреда
1
Не итог, но меня подвели
и оставили и позабыли
на краю бесконечной Земли,
как лопату в могиле.
Я не помню какого числа —
в прошлом веке — ни много ни мало.
И однажды она проросла
из могилы, и деревом стала.
И оно полыхало огнём:
то ли груша, а, может быть, слива.
И жар-птица сидела на нём —
и безмолвна была и пуглива.
Никогда не летала она:
днём спала и ночами рыдала.
И её пожалела страна
и убила — ни много ни мало.
И её закопали вдали
и о ней навсегда позабыли:
на краю бесконечной Земли,
как лопату в могиле.
2
Октябрьские стансы
На страх чужой, на риск не свой, —
от Сахалина и до Бреста:
пой, птичка, пой, а лучше вой,
как юная вдова-невеста.
Пой-завывай на все лады
и сердце песней рви на части,
не зная горя и беды,
а зная невозможность счастья.
Смотри на Тихий океан,
на Мухавце считая ряби
и наступай — пропащий пан —
на ржавые, как листья, грабли.
Темна вода во облацех,
светла за облаками снова,
где бесконечен млечный Цех
после расстрела Гумилёва.
И разбавляет кровь иврит
и жизнь, как вредная привычка.
А над безумием парит
покоя птичка-невеличка.
3
15-го — утро — октября
спешу на службу, как всегда к шести.
Фосфоресцируют при свете фонаря
улиточьи осенние пути.
Улиток нет. Неведомо куда,
неведомо зачем они ушли.
И по веленью мокрого следа
я оказался на краю Земли.
В далёкий край не собирался я, —
на службу собирался, и пропал.
И я попал в Бутан небытия,
где в небесах горит рассвет-пропан!
Я никогда не возвращусь назад,
забуду дом и родину свою.
А Министерство Счастья — это ад
в чужом отполированном раю.
Не радуют дуары. Чай — моча.
Рис опротивел. Греча снится мне.
Бредут коровы, на своём мыча,
и оттого не по себе вдвойне.
И эта не кончается страда,
а только увеличится зимой.
Бредут мои улиточьи стада
сквозь Гималаи навсегда домой.