рассказ
Посвящается моим бабушке и дедушке
Навещали бабушку Варю круглый год, но почему-то особенно запомнились зимние походы. Часто шли вечером, в полной темноте, по узкой, слабо протоптанной тропинке. Я иду впереди, сзади хрустит снегом, шумно дышит отец. Звезды, дрожащие между голых ветвей, обнаженное черное небо, темные стволы деревьев, морозная, ломкая тишина. Я думаю, как было бы страшно идти одному в темном, густом лесу, и как хорошо, что папа рядом.
Одноэтажные домики, тесно стоящие на узких и длинных улицах, вишни и яблони, свешивающиеся за невысокие заборы, крошечные огороды, постоянный собачий лай — все это называется третий участок. От наших многоэтажек он отделен лесом, в котором мы любили гулять. Впрочем, «любить» — не то слово, потому что нигде больше мы не гуляли. Мы жили среди серых, скучных хрущевок, двухэтажных каменных домов сталинской постройки, монструозного дома культуры в псевдогреческом стиле, бесчисленного количества пивных и парикмахерских, тополей, палисадников, голубей, гаражей, шелухи от семечек… Были еще первый, второй участки, четвертый участок впоследствии снесли — слишком близко находился к заводу, и воздух, и сама земля там были пропитаны ядовитыми выбросами. Заводские трубы было видно с третьего участка, порой раздавался сильный, ровный гул, полнеба окрашивалось розовым — сливают шлак, объяснял отец.
В свое время деда поставили перед выбором — либо квартиру в хрущевке, либо участок земли. Дедушка выбрал участок, на котором начали строить дом. Строили вместе с бабушкой, после работы и на выходных, дети в это время играли рядом в строительном песке. После одного такого строительного лета врач в поликлинике спросил у бабушки, на каких курортах так загорел ее сын, мой отец. Над этой историей у нас в семье долго смеялись, дед с бабушкой не были на море ни разу за всю свою жизнь, отец впервые съездил по студенческой путевке.
Кирпичи для дома были сделаны из того самого шлака, окрашивающего небо в розовый цвет — их деду выписали на заводе. Все остальное пришлось воровать на том же заводе, тогда было нельзя было купить и гвоздя, да и не было таких дураков — покупать то, что можно было просто взять на работе. Что-то дед доставал по знакомству, блату, ставил магарыч, выменивал…
После постройки дома жизнь потекла странным, сельско-городским укладом. Все работали на заводе, но при этом держали скотину — кур, поросят, коз, кое-кто имел и корову. Сажали огороды, участки распределяли всё на том же заводе. Большой удачей считалось получить два огорода — на жену и мужа. Однако такую завидную возможность быстро прикрыли и стали давать один огород на семью. Огороды находились за городом. На посадку, прополку и сбор урожая завод выделял грузовые машины. Были и приусадебные участки — совсем маленькие, земли давали мало, сначала четыре, потом шесть соток, на которых стоял дом, сараи, курятники, гаражи, собачьи будки и многое другое.
Без огородов и скотины выжить было очень тяжело, нормы снабжения на захолустный Липецк были не ахти, и в магазинах кроме водки, консервов и хлеба ничего не было. Жителям квартир было сложнее — скотину там держать почти невозможно, впрочем, некоторые умудрялись заводить на балконах кур, а самые отчаянные — и поросят.
После работы дедушка приходил домой, требовал у бабушки еду — дома царил патриархат — опрокидывал стопку, быстро ел, и бежал на улицу — забивать козла. Играла вся улица — стучали костями домино, резались в настольный хоккей, шашки, шахматы, проводились целые чемпионаты улицы и района. Дед был заядлым шахматистом, и разделывал всю родню «под орех», и это приводило горячих Белоусовых в бешенство. Бабушка умоляла мужа: «Ну проиграй ты им хоть разок!» Дед гневно восклицал: «А что я им — поддаваться должен?!»
На работе деда ценили. Часто его дожидались из отпуска, потому что молодые специалисты без него не могли сделать расчеты. В 40 лет ему предложили стать начальником цеха, но требовалось образование, которое он не успел получить. И взрослый мужик, в ту пору уже многодетный отец, пошел в техникум, учиться вместе с вчерашними школьниками. Только дед умел изготавливать какие-то особенные паяльные лампы, которыми обжигали зарезанных поросят от щетины. Поросят держали почти все, поэтому к деду на поклон шли и соседи, и люди с близлежащих улиц.
Дедушка Коля умер, когда мне не было и трех лет, я его совсем не помню, но всегда чувствовал странную связь с этим человеком, немного похожим на Мандельштама на ранних фотографиях. Все говорили мне, что я «вылитый дедушка Коля», а когда я увлекся шахматами, отец вынес вердикт однозначно — это ты в деда!
Долгое время дом бабушки стерег здоровый кобель немецкой овчарки по кличке Орфей. Не знаю, откуда появилась эта кличка, насколько мне известно, никто в нашей семье не был поклонником греческой мифологии, а спросить уже и не у кого. От постоянного сидения на цепи Орфей приобрел дурной и нервный нрав, жутко лаял, отчаянно кидался, натягивая цепь.
Из прочей живности держали кур и петуха. Петух наклонял голову и смотрел на всех с какой-то дьявольской подозрительностью. Почему-то я не боялся петуха, хотя он был много опасней бестолкового Орфея, бросался на людей бесстрашно, чуть не повредил бабушке глаз, а домашние, идя в туалет, брали для защиты палку.
Куры были одним из главных предметов для разговора в бабушкином доме. Почему не несутся, или несутся плохо (насколько я помню, хорошо они не неслись никогда), но почти всегда у нас были дома вкусные, «свойские» яйца. Скорлупу от них не выбрасывали, потому что бабушка толкла их в пищу «курям» — это считалось полезным.
Помимо курятника, был еще огород — маленький, едва с одну сотку, но бабушка умудрялась выращивать там огромное количество всевозможных овощей и фруктов, которые шли на соленья, варенья, и ровными рядами украшали подвал.
Дед был родом с Тамбовщины, с западной его части, которая впоследствии вошла в состав новообразованной Липецкой области. Это довольно глухой уголок черноземного подстепья — плоские поля, изрезанные лесополосами, пруды, узкие, пересыхающие речки, перелески возле редких овражков.
Отца и деда дедушки Коли (моих прадеда и прапрадеда) сослали в Архангельскую область при первой волне раскулачивания, а после возвращения, уже в 1937 году, дали «10 лет без права переписки». Считается, что это означало расстрел. Как бы там ни было, с этого момента все следы прадеда теряются.
Детство и юность деда были голодными, их было семь человек детей, и после того, как отца репрессировали, стало совсем тяжело. Старший брат деда долго ничего не ел, а потом откуда-то появился хлеб, много хлеба. Он набросился на него с голодухи, сдержать себя не сумел и умер от заворота кишок. Коле повезло больше. Он водил дружбу с мальчиком из семьи, где проблем с продуктами не было. Дед рассказывал: «Играем в прятки — забегу в подпол, найду крынки с молоком, от каждой отопью немного, чтобы было незаметно, вот вроде и сыт».
В 1943 году немцы вошли в Воронеж и заняли всю его правобережную часть, рвались к Ельцу. От родной деревни деда до Воронежа было меньше сотни километров. Ему тогда не было пятнадцати, но к войне готовили и таких. «Дадут тебе винтовку со штыком, поодаль поставят тюки с сеном, и говорят — в атаку! Бежишь, падая, втыкаешь штык в сено, а подняться сил уже нет».
После победы под Сталинградом нацистов погнали на запад, и Коля не попал на настоящий фронт, но трудового избежать не сумел. Уклонение каралось как дезертирство, и вскоре он подростком оказался в большом, промышленном Липецке. Мастер на заводе, увидев низкорослых и хилых деревенских детей, чуть не заплакал: «Вы кого ко мне привели?!» До станка Николай не дотягивался — приходилось вставать на поддон.
Людей на строительство согнали много, бань было мало, и ходили туда редко. С той поры и до последних дней возненавидел дед свитера — в них быстро размножались вши и вывести их оттуда было практически невозможно. Когда было совсем невмоготу, кидали свитер на горячую печку, и, пока он не успел сгореть, вши шкворчали и разбегались. В общежитии всегда было холодно, и кормили плохо — Коля разрезал свою пайку хлеба на десять частей, девять продавал по куску, одну съедал. Если везло, то на вырученные деньги можно было купить еще одну буханку.
Когда дед немного освоился в Липецке и повзрослел, он начал добывать еду другим способом — подделкой талонов на обеды в столовой. Ночами сидел и иголкой изготавливал из резины печати. Но самым сложным было достать бумагу, — ее цвет постоянно менялся, и она была в дефиците. У них сколотилась целая группа «фальшивоталонщиков», сообща, видимо, подделывать было проще — один доставал бумагу, другой делал печати. Как-то один из членов «банды», испугавшись «вышки», которая грозила за подделку, вышел из дела. Спустя некоторое время они нашли его опухшего, медленно умирающего от голода. Он был принят обратно и спасен. После войны с провизией стало проще, и дед сложил все печати в мешок и закопал глубоко в лесу.
Пишу все это и сомневаюсь сам — очень уж это дико, невообразимо звучит. Зато лучше понимаю бабушку Варю, с ее судорожными попытками откормить меня во что бы то ни стало. Я был тощим, тонкошеим и голенастым, как цапля, ребенком, и в детстве не испытывал голода никогда — мог на паре бутербродов и яблоках из чужих садов бегать по улице целый день.
Признаюсь честно, я не любил походов к бабушке именно из-за этой жалости в ее глазах, постоянных настойчивых предложений съесть того, пятого, десятого… Хорошо помню себя, шестилетнего, ревущего около магазина, и бабушку, сующую мне в рот какой-то сырок. Я тогда еще не умел обижаться, да если бы и мог, долго обижаться на бабушку было невозможно. Главной чертой ее характера было спокойное, какое-то возвышенное и радостное отношение к миру, терпение к трудностям, которых было немало — полуголодное детство в военные годы, тяжелая, скудная жизнь на окраине провинциального промышленного города, в будние дни — работа на заводе, а по выходным и после смены — огороды, вода из колодца, растопка печи, воспитание четверых детей, — и потеря двоих — один погиб в аварии, другой умер в младенчестве… Все это не ожесточило, не озлобило ее, но научило смотреть на вещи смиренно и просто. Не помню, чтобы хоть раз она жаловалась на что-то, да и вообще, всем своим существованием старалась причинять как можно меньше неудобств окружающим.
У меня не было того каноничного, деревенского детства у бабушки и дедушки, про которое я только читал в книжках. Не сложилось и теплых, доверительных отношений с бабушкой. В ее доме я больше молчал и отнекивался, пока хватало сил, от разнообразных кушаний. «Нашел молчит, и потерял молчит» — смеялась она. Что поделать, я был слишком замкнут и стеснителен, и не умел сходиться с людьми, особенно с теми, кто старше меня на шестьдесят семь лет.
Я все же немного лукавлю, когда говорю, что бабушка ни на что не жаловалась. Единственной ее бедой было одиночество.
В ее последние годы мы заезжали к ней по пути в деревню. Там нас ждала речка, леса, луга, шашлыки, прогулки с собакой, баня, футбол и теннис… Но перед этим был бабушкин дом, оцепеневший от старости, прохладные половицы, тикающие часы, пожелтевшие фотографии в рамках и на столах, аккуратно застеленная железная кровать, запах цветов на подоконниках…
— Вы бы хоть посидели еще чуток…
— Пора нам уже мама, в машине продукты, на такой жаре, сама понимаешь — говорит отец
— Ой, ми-и-и-лые… — горестно тянет бабушка дребезжащим голосом.
Вслед за нами она выходит во двор, за калитку, обнимает и целует нас поочередно, крестит всех нас и автомобиль. И еще долго вижу я ее маленькую согбенную фигурку в зеркало заднего вида.
Почему не брали бабушку на дачу? Отец предлагал часто. «А на кого ж я оставлю курей, хозяйство?» Много раз предлагали кур зарезать, и в конце концов она согласилась, и думаю, это ее и подкосило. Пока были куры, было какое-то занятие — нужно было давать им корм, следить за их здоровьем, обсуждать с подругами, почему они не несутся. Снабжая же нас яйцами, она чувствовала себя полезной. Они и вправду были очень вкусными, не чета магазинным.
Иногда она все-таки ехала с нами на дачу. Но все прелести нашей дачной природы, пойма реки с ее старичными озерами, сосновый лес и заливные луга, чаепития и посиделки у костра ее нисколько не интересовали. Едва успев занести вещи домой, спешила на огород, и до темноты самозабвенно полола, копала, окучивала… Думаю, спроси у бабушки, нравится ли ей это занятие, она бы не поняла вопроса. Просто она не могла существовать иначе — крестьянка в неизвестно каком поколении, всю свою жизнь трудившаяся — не на заводе, так дома, не дома, так на огороде, не на огороде — так где-нибудь еще. Например, 13-летней девочкой набивала пулеметные ленты патронами…
Оказавшись без дела, бабушка заскучала. Книг, кроме «божественных», на ее столе не было. Смотрела телевизор, звонила по проводному телефону (к мобильному она так и не привыкла), но все это была праздность. Она жила в одном доме с младшим сыном и его женой, которые работали все будни, а на выходные уезжали на дачу, и детей у них долго не было. Тем тоскливее было ее одиночество. Все чаще она вспоминала давно умершего мужа, называя его ласково Колюшкой. От него остались лишь фотографии, да на стене — политическая карта мира 1976 года, которую я любил рассматривать.
Одним из первых признаков грозной болезни стали нарушения в памяти. С каких пор это начало происходить, точно сказать невозможно, но начав слабеть, память ухудшалась неуклонно. Я в ту пору был уже студентом, и у нас часто складывались такие диалоги:
— Ваня, ты учишься?
— Учусь, бабушка
— Где?
— В Воронеже
— Сколько ж тебе еще учиться?
— Три года
— Ой, милы-ы-ы-й!.. — тянет с тяжелым вздохом бабушка, будто речь шла не о студенчестве, а о чем-то тоскливом и неприятном, вроде отсидки в тюрьме. И часто прибавляла: «учись обязательно, потом будешь начальником». По наивному простодушию она полагала, что все, получившие высшее образование, становятся начальниками. Спустя минут пятнадцать этот диалог повторялся слово в слово. Иногда отец говорил: «Ма, да ты ведь уже это спрашивала». Бабушка со смехом спохватывалась: «И вправду!» И спустя несколько минут задавала тот же вопрос…
В последние свои годы она уже перестала нас узнавать. Отца еще кое-как помнила, а на меня смотрела внимательно и тревожно спрашивала: «А это кто?».
Отец часто включал ей на телефоне советские песни, и она подпевала своим старческим дрожащим голосом: «Издалека-а-а до-о-олг-о, течет река Волга-а-а… А когда-то этот голос звучал мелодично и звонко — в молодости бабушка занималась в кружке пения, и когда, по множеству дел, пропускала занятия, учитель укорял ее: «Почему не ходите, Варвара Васильевна?» «Так ведь и многие не ходят, а вы им ничего» — отвечала бабушка. «Те пусть не ходят, а мне именно вы нужны». Так сидели они вместе, мама и сын, вспоминали эту и другие истории, и иногда начинала проглядывать та, прежняя, настоящая бабушка Варя, словно солнце в осенний, пасмурный день.
Однажды, это было в тот краткий промежуток, когда она освободилась от кур, но еще сохраняла память и рассудок, дядька пригласил нас к себе, на недавно купленную дачу. Мы забрали бабушку и потом долго ехали по летним раскаленным дорогам холмистой Задонщины. Спустились искупаться в прохладной, мелкой и быстрой речке Снове, в том месте, где она впадает в Дон. Бабушка зашла в воду по щиколотку, раздевшись до ночной рубашки, плескала на себя водой и приговаривала: «Ой, как хорошо Господи, как хорошо!». Такой и запомню ее, смеющейся, счастливой.
Умерла она в декабре. Впервые я видел смерть так близко. Правда, давно еще умерла другая бабушка, по материнской линии, но я был ребенком и покойницу даже не видел. Здесь же мы зашли в дом, где смерть была совсем недавно, несколько часов назад. «Казалось, она только уснула и лежала как живая», — читал я в книжках. Все это чушь. Мертвый человек также отличается от живого, как яблоко из папье-маше от настоящего. Стояла холодная, малоснежная зима. Люди быстро крестились, и осторожно, но торопливо поднимались в храм по обледеневшим ступеням. После отпевания гроб погрузили в Газель, и, перед тем, как поехать на кладбище, заехали на третий участок. Рядом с калиткой дома, где она прожила больше шестидесяти лет и который строила своими руками, гроб ненадолго вынесли из машины и поставили на табуретку.
Недорогой гроб на табуретке, Газель, переминающиеся, ежащиеся от ветра мужички-работники — было во всем этом что–то трагикомическое, несмотря на всю возвышенность момента. И даже будь гроб сделан из слоновой кости и его везли на «Роллс-ройсе», едва бы впечатление изменилось. Скорее дело в том, что как–то не укладывалось в голове — построить дом, прожить там больше полувека, вырастить в нем детей и умереть — а после всего этого твой гроб на пять минут поставят на табуретку напротив ворот, погрузят в машину и навсегда закопают в мерзлой земле Тракторозаводского кладбища.
На этом же кладбище лежат двое их сыновей. Один разбился на мотоцикле, другой умер в младенчестве. Рядом, за кирпичной оградой — стадион «Пламя». Слышны гулкие удары по мячу, крики и смех. Зимой заливают каток. На трибунах шуршит шелуха от семечек, гремят смятые пивные банки. Я часто вспоминаю о своих предках, когда прихожу на стадион. Как они близко, и как далеко от меня. На стадионе я бываю, увы, чаще, чем на кладбище.
Бабушка с дедушкой лежат в другом месте, так что к их могилам мы обычно едем на машине. Лес здесь ближе, чем стадион. Сосны зимой молчаливые, словно вмерзшие в кладбищенский пейзаж. Какими они были, когда бабушка была молодой, смешливой девушкой со звонким голосом? За соснами встает завод, равномерный, нескончаемый гул доменных печей слышен отсюда.
Мертвых любить легче, чем живых. Живые постоянно напоминают о себе какими-то несовершенствами или просто особенностями, которые нам не нравятся. И я погрешу против истины, если скажу, что любил бывать у бабушки. Ребенком я стеснялся ее, а повзрослев, судил слишком строго, был надменен и раздражителен. И только теперь я понимаю, что за двадцать пять лет, что я знал ее, мы так толком и не поговорили. «Нашел молчит, и потерял молчит» — стоит в моих ушах ее смех. Потерял, бабушка, да только теперь уже не молчу.
Если мы где-то пропустили опечатку, пожалуйста, покажите нам ее, выделив в тексте и нажав Ctrl+Enter.
