Платонов для меня — загадка стиля, пыльная музыка на склоне дня. Самородный камень русской словесности, который отрастил руки и ноги. И ушел от людей. Душа писателя, которая ищет счастье, но не может его обнаружить в тяжеловесной возне пролетарского бытия. Все его сочинения пронизаны светлой, твердой тоской по утраченному механизму голоса у соловья. Птицу открыли, как кошель, но чудо осталось непойманным.
У Платонова особенный стиль речи, отличимый от всех других. Мир, лишенный мелких штрихов, все предметы, которые больше личности, чем люди, и люди, утратившие души, одеты в туман, как призраки барынь — в шубы, но мы угадываем их по внутреннему теплу. В складках слов. Писатель точно разочаровался в человеке, в эпохе; его герои, омытые кровями революций, ищут ценность в вещах, в предметности, ибо смотреть на современного человека противно и душно. Так живет себе человек, плоть в пустоте, и сам не знает зачем. Не то, что локомотив или рояль. Часы с заводом. Таинство музыки под деревяшкой. На первый план выходят предметы, а именно — скупая, широкая антипустота природы. Опозоренный и униженный, творческий человек как бы отходит от страшных событий, от центральных ролей в исторической пьесе и дает шанс другим. Но другие не могут. Бьются в заводской злой пролетарской тоске. Как рыба об чугун. С верой, что однажды наступит светлое одиночество, прозрачная церковь осени в ржавых потеках. Все преграды духа разрушены, партийная исповедь впереди. И видно все. Подсолнух на крыше. Бобыль, задавленный удивлением миру, жарит ящерицу у костра. И сухая, горькая мать — без памяти, без мяты, без прошлого и будущего — живет в песках, как полубезумный джин.
Платонов — это необычная постановка слов; абстрактное накрывает конкретное, как громадная ладонь саранчу. Вечернее торжество просыпающейся тьмы над ощущением внезапного телесного счастья. Пыльные мышцы каменной кладки. Платоновым можно наслаждаться, как степью, наивной искренностью фраз, нечаянно уснув в пыли, в лопухах. Никто не писал так, как писал Андрей, никто не будет писать так позже, ибо все гениальное создается в единственном экземпляре, вызывая не желание подражать, но немое восхищение благоустройством речи. «Потому что музыка всегда играет ради победы, даже если она печальная» («Джан»). А печали у Платонова тонны. Ненавязчивая печаль, не желающая быть в тягость, самобытная печаль творца и детских прямых откровений. Желание заглянуть в душу сквозь вещь, как рыбак, который утонул ради любопытства. Что такое смерть? А что такое жизнь? Сгусток темной разумной вони и воли в костяной избе.
Платонов видит свет не в конце тоннеля, но в бедности, голоде и истощении. Дух сильнее, чем предательская плоть, навал смертоубийств… И герой готов свернуть шеи горам, как курам, изничтожить сотни врагов и безликих граждан ради прекрасной мертвой дамы. Но зачем? Неизбывное черное похмелье террора. Выяснения отношений с миром на каждой странице, скраденная красота общего, личность с мешковиной на башке, как рябая пленница, и сквозь прорехи в ткани тихо восхищаешься миром. В ожидании выстрела. Одержимый жизнью и скромностью, чтобы никого не обидеть, но показать свою истину. Срамница, гора битого кирпича, камни безликих… Но, присмотревшись, видишь изделие в тумане за аурой технического. Робкие проблески человеческого сквозь вонючую тьму. Не покидает ощущение, что муза Андрея всегда ощущала болезненную смазку нагана, нарезного ствола, незримого механизма, витавшего над каждым в то время — некий грозный, потрескивающий, как скачки напряжения в лампе следователя, аурозаменитель. Мне бы хотелось посмотреть, как развился бы талант Андрея в лучших условиях жизни, пригодных для полноценного творчества, когда есть интернет и супермаркеты, когда люди страдают не голодом, а обжорством, когда свободного времени больше, чем человек способен его убить.
20-й век — механический шакал — проглотил писателя. Андрей писал в жуткой темноте, среди кровавого мазута и кала кровожадных идей, среди нечистот подлости, в надежде увидеть свет — свет настоящей незамутненной радости человеколюбия. Никогда он не был и не будет современным, модным, популярным. Но навсегда останется в русской литературе — чертог из воробьев и диковинных живых механизмов речи. Займет достойное место в литературной вечности, как колокольня в небе среди тихой симфонии облачной грусти, тоски, печали, зубчато-ступенчатого страдания. Выедая себя веществом слова. Мы слышим, как гудела далекая эпоха, — писатель пробовал придать человеческие черты невыразимому зверю, жестокому и беспощадному. Но как обойти государство, которое всегда болтается под ногами, — сонная анаконда, полная трупов, разлагающихся надежд?
Андрей вышел наружу — сквозь провал в кирпичном аду — в свежий многоэтажных воздух классики. И во влаге теплого дождя возникли мыльные изгибы радуги — простоволосой, спокойной. И читатель тихо засиял. Все будет хорошо, даже если не будет. «Темные деревья дремали, раскорячившись, объятые лаской спокойного дождя; им было так хорошо, что они изнемогали и пошевеливали ветками без всякого ветра» («Чевенгур»).