Сказанное о Вальзере Александром Чанцевым отзеркаливает его самого: «кто и сам хотел бы уменьшиться, стать ребенком или даже пуговицей на бедном сюртуке». Нестандартная литературная фигура: писатель множественных штрихов и масок, сохраняющий собственное лицо в неудобной и опасной тени талантливых книг.
«Порыв ветра взметнул скомканный лист газеты, он на миг забился птицей у самого лица, потом его бросило о землю, оглушило. О землю газета ударилась чайкой, ныряющей в волны за добычей, чайкой, царапающей грязную пену барашков, которые сейчас стали – подпалинами снега. От укуса чайки по земле разбегается рябь. Земля вибрирует легкой зыбью. Как нежнейшее слезное дрожание твоих губ. Порыв ветра затянулся на выдохе, и с деревьев последние листья атакуют, как камикадзе, норовя оцарапать, как острые страницы книги, и прямо в лицо, будто нацеленные. И вот уже листья кончились, а вместо них начался трассирующий полет снежинок. Изломанные линии разведки боем. И на смену большие, как попкорн, хлопья снега».
Цитата из «Желтого Ангуса» приближала бы мое понимание стиля критики его автора, если бы не условность сравнения. Дерзнув заявить, что критические эссе Чанцева похожи как близнецы, то есть разные в генетических мелочах, проводить параллель с его прозой, искать в ней опору самонадеянно с моей стороны. Однако вспоминаются слова В. Жданова: «Названные сочинения – не просто рецензии, по давно установившейся схеме оценивающие ту или иную книгу. Это литературные этюды, законченные по форме, обладающие силой и свойствами самостоятельного излучения, интересные и для читателей, незнакомых с разбираемыми произведениями. Они читаются легко, они интересны сами по себе, независимо от тех книг, которым посвящены, ибо автор владеет пером и широко судит о литературе». Это выдержка из отзыва члена приемной комиссии Союза писателей на работы Владимира Лакшина. 1962 год.
А будто о Чанцеве сказано. В 2020.
После выхода сборника эссе «Когда рыбы встречают птиц: книги, люди, кино» (люди идут за книгами, не наоборот!) в интервью Дмитрию Дейчу прозвучало авторское признание, нарочито открытое: «У меня есть своя система взглядов, но транслирую я ее глубоко имплицитно, так, что не все и заметили, к счастью. Не дай Бог нам вернуться к временам Белинского или перестроечных “толстяков”, когда критики учили народы! И, что бы ни было, главной ценностью будет высота произведения – из правого лагеря ли, левого ли, не суть». Что и требовалось подтвердить «Ижицей на сюртуке из снов».
Чанцев практикует самоизобразительный путь самурая в литературе. Его слово всегда верно себе, а именно лаконичной энциклопедичности, точечной, близкой к пуантилизму, технике освоения книги. Чоран, Целан, Лимонов… все в исполнении Чанцева объемны и на себя не похожи, но узнаваемы в подробностях их биографий и томов, которыми приправляется текст с прихотливостью зацикленного на совершенстве сэнсея. Нет вопроса о читателе. Дотянет он повозку перекличек, синхронов, оказий или сдастся. Для Чанцева аудитория определена раз и навсегда — тот, кому скучно внутри него.
Каждая рецензия — литературный факт прочтения. Факт отличается от опыта свершенностью и утвержденностью. Тогда как опыт предполагает некий обмен впечатлениями, лазейки для перестановки света и декораций, установку на ответную реакцию. У факта не существует ожиданий и мимикрии, он происходит по своей логике, состоявшийся и независимый. Не нуждающийся в одобрении критик пишет без скидок и акционных заманух. Позволительно ли сделать пейзажный портрет книги без пересказа сюжета/содержания? Для Чанцева, да. Как и использование лепестков иронии. Критик готов делиться, но не разжевывать. (Отстранение в качестве движущей силы отталкивает только слабых.) И полноценную цитату из рецензии, как правило, не вычленить. Все слитно, дон в тарелке. Тексты двойного шага — напор видимого превосходящего знания и защита невидимой непредсказуемой Ки от несанкционированного выплеска — позволяют Чанцеву получать преимущество, не нападая по-настоящему. До крови.
Своя кровь ему нужна в прозе. Вот как в «Желтом Ангусе». Или в новеньких «Сказках на ночь». В них писатель поэтизирует. Живет тем, от чего абстрагируется в ипостаси критика: работает с собой как с персонажем, эмпатирует героям историй как знакомым (вытаскивая из них героев или близких), которые бывают любовью, потом, снегом, номером телефона, не важна форма. Если смерть — это для старых людей «Туки-туки, я тебя нашел», то жизнь молодых сродни дождем арестованному паучку. Крестики и нолики кажущиеся, но реален паттерн триггеров, что-то наподобие виски для черепахи-блюзмена: чем вещественней воспоминание, тем совершенней произведение искусства. Потому что это побег из шоушенка человеческой исключительности.
Той самой, что исключает из большинства, и из-за проходной стремной сцены в раннем романе сложного автора ставит в графу репутации низкий балл. И он автоматом переходит в следующий табель. Но облака когда-то были крыльями ангелов. А ангелы людьми. Побег — значит свобода. Выбирать книгу для критики, не ошибаясь в главном: в интересе к ней. Выбирать книгу для письма, соглашаясь с безапелляционностью своего героя Мисимы: «Я пишу, чтобы не стать убийцей… Творчество – это исповедь маски… У славы горький вкус… Человек будет перерождаться тысячи раз, пока не станет ангелом, разлагающимся заживо… За кромкой жизни разливается Море Изобилия… Голоса умерших героев зовут… Действие…»
Эти слова вполне мог бы сказать Печорин нашего времени. Но их написал Александр Чанцев — свободный узник собственной исключительности.