I
Фотоальбом
(монолог дочери своих родителей)
Вот! — за мольбертом около окна.
В дверях, по-видимому, гости…
Он состоит из маленьких блаженств,
в глаза не смотрит, взгляд рассеян.
(Так снег идёт, радушно-равнодушен,
ничем вовеки не отягощён).
На нём великосветская улыбка,
сей минус с пригласительным прогибом:
«прошу вас» (удаляясь за окно,
к нему — и ко всему — вполоборота).
В окне искрит точильный камень,
коньки примеривают черти
и чертят иероглифы на льду,
легко взлетая на дымках дыханий.
Так что окно, как зеркало ему.
Он рад гостям, «прошу вас» (заоконный
дописывая мысленно пейзаж).
А мы перевернём страницу.*
Здесь он дитя трёх с половиной лет.
Его выгуливает мать. Сиянье
двойное: снега и её лица.
Он косолап и пухл, в руках ведёрко.
Мне вспомнилось, как распухает тесто,
и как его раскатывают по
мучной доске, и вожделенно лепят,
и начиняют фаршем пироги.
(Он говорил: есть точки поклонений
и преклонения колен души.
Одна из них — возящиеся в тесте,
неутихающие руки…
Сволочь.
И живописец, и ваятель — дутый.
То холст терзает, то живую глину мнёт,
нацеливаясь на модель).
Тебе не скучно, кошечка? Придвинься.
Её портрет его работы —
«Жанна».
Фиалкокудрую щекочет кисть.
Холст точно пудрой розовой присыпан.
Есть трепыхание тщеславья
в её глазах, влюблённых ни во что,
и в их прозрачности таится,
как в тюле занавесок, лёгкий тлен…
Ей дали роль Раздетты в водевиле –
грядут примерки праздничных премьер.
И вся любовь.
Им салютует лето.
Ещё одна, последняя — взгляни.
Он и она, беременная мной.
Не правда ли, я плохо вышла?
На чёрно-белом снимке. На скамье.
Ворона, но не здесь, за кадром.
Холодный вертикальный сад.
Приёмная весны, и невидимки-
медсёстры в воздухе снуют.
Я мысль, пришедшая сюда извне,
из капельницы неба,
чтоб, оклемавшись, вспомнить, кто я есть.
И вот пока из вечности по капле
меня вливали в смертность, я двоих
услышала, сидящих на скамье, —
молчание их запечатлено:
его «Зачем?» и — вслед — её: «Затем,
что надо было думать раньше!»
Не к небесам ли речь обращена?
Актриска, шляпка, злобное жеманство.
Три месяца спустя я родилась.
Теперь устроим аутодафе.
Пусть фотографии, чей глянец излучает
жизнь сгинувших, своим же пеплом
следы героев заметут, точнее,
следы их преступлений — вот они,
ещё видны на потускневших лицах.
В конце концов, любой, кто приступает
к существованью, преступает грань
блаженного небытия, и значит,
куда ни посмотри, везде — преступник.
Здесь промах невозможен. Пусть горят.
А мы с тобой, их провожая в путь
последний, вспомним дочь Вентейля
и старшую её подругу…
Разве
мы хуже? Обними меня.
…………………………………………
Непостижим последних содроганий
(так у А. С.?) утробный
твой смех… Плевать.
Сегодня в самый раз.**
———————————————————————————————
* Курсивом выделены реплики героини, обращённые к подруге и не имеющие отношения к описанию фотографий.
** В романе Марселя Пруста «В поисках утраченного времени» рассказчик оказывается невольным свидетелем того, как дочь композитора Вентейля вместе со своей подругой-любовницей надругаются над его памятью.
II
Дознание
(диалог судебного медика и А.)
— Уточняем имя. Александра?
— вопрос часть ответа
и дрожь
— Что помнишь о себе?
— девочка с косичкой
целу́ю новую рубашку
залезла в разодранные джинсы
продолговатая голая кошка
ощущение плоти жизни
опущенной в никуда
солнце локтем упёрлось в море
и в глазах рябит от песка и света
слёзы застилают небо
— Как был получен шрам?
— я ползаю по телу гладкому
еложу как дружок мой просит
во рту солёный вкус
потом на четвереньки
акробатика загара
и лбом втыкаюсь в угол
(Медику лично.)
а ты не хочешь почему
мой ломкий стан обнять
ты дурачок
— Как был получен шрам?
— сначала был отец
в двенадцать лет моих
отец-мясник
в рот мне засунул штуку
и песню про красотку пел
под пьяную дуду
бутылку за бутылкой пил
мне только с дочерью дочерью
спать веселее веселее
учил и в шахматы и нагибал
однажды он собрался резать резвую
кобылу дело было натощак
взгляда её избегал
оскаленные зубы
засверкали от ярости от боли
болезненной белизной
заточенный нож ужалил жилу
и фонтан
взглянула та на побледневший сад
тяжесть в ногах
стала бумажно-неживой
он заглотнул горячий чай
и понемногу протрезвел
начал зевать
и встал и вышел
туша с длинной шеей
не шевелится
буду есть её на ужин с любовью
как любила её в стойле
— Мне надо знать, откуда повреждения,
повлёкшие такой исход.
— дружок мой и его подельники
подвальные возникли
они учили как писать стишки картины
не в глаз а в бровь
(Медику опять.)
пойдём со мной дырявое ведро
любовь люблю
всё сбросила с себя
голый паук крадётся
смотри как губы воздуха
стволов касаются
и греют палевое платье
лучи
— Всё ясно. Записываю. Шрам над бровью давний.
Но в левой затылочной области —
вертикальная рана длиной пять сантиметров.
Нанесена месяца два назад.
Как это было?
— муж и сын били
я выкинула одного
он первый раз не захотел
а со второго уж родился
не умер значит
когда его на покров земли
за голову доставали
после зашили
и ещё раз через год
я учу ходить первого
еле передвигаю ноги
но эту девочку хотели
вот она и счастливая
только я ни к селу ни к городу
хочет упечь меня в психушку
ищет как после всех лет
счёты свести
били меня
я ногами пихалась
сын схватил за волосы
почему я два раза живу
в насилии
— Механизм черепно-мозговой травмы
был определён крайне неконкретно:
«Удар тупым предметом по голове».
Необходимость эксгумации была очевидной.
Вот что от тебя осталось:
две морские раковины,
шахматная фигура, кондом,
справка от врача об ушибе,
наушники сына,
рисунок дочери.
(Моет руки. Поёт.)
Рябят в глазах толпы лучей,
чайки визгливо молчат,
улитка высыхает на ржавом солнце,
тонет простуженный парус,
ласкает гавань одинокая ночь.
III
Умирающий и вокруг
Мысль мечется шариком в детском
бильярде, вот-вот в невидимое канет.
Очередь не занимал, сама подошла.
Что они думают, улыбаясь?
Скорее бы? Так хотят иногда,
чтобы прерва́лись чьи-то мучения,
а земные приманчивые
достались тому, кто хочет.
То, что с другими было,
станет и с ним. Почему же
кажется это невероятным?
Помню, как возвращаются с похорон,
выпьют и прячутся под одеялами.
«Стыдно, но хорошо и уютно».
Как ни дели свою жизнь на любимых,
мёртвое тело в остатке.
Крепкий ли воздух морозный,
дымящиеся пирожки
у входа в парк.
Вешалки с шубами в раздевалке,
в бомбоубежище школьном,
в тесном их запахе сонном.
Слякотный пол, кондуктор с катушкой,
билетик, складывай цифры,
погремушкой трамвай.
Чашку с бульоном подносят.
Пот с лица отирают.
Где-то есть брюки, пиджак
и мертвецкие туфли.
Что это — труп наряжать,
или петь «Вечная память», или
траур носить, или отсчитывать
девять дней или сорок?
Как усладительно освободиться
живым, особенно ей.
Дочь не пришла. Испугалась.
Вырезано в стене окно, вдали
двое друзей ищут его участок,
этот с розой, а тот с гвоздикой.
Вот он я, вот. Но его не слышат.
Чуть постоят, потопчутся. Зябко.
В нос ударяющей газировки
в полдень стакан гранёный,
холодящий ладонь.
В летних ли сумерках пинг-
понг, отдалённый скрип –
цепь наматывается на ворот колодца.
Возле дверей на секунду
замираешь — из тишины квартиры
шаги. Ты? — Я. — Слава богу.
P. S.
С приятелем по снегу мягкому,
податливому, мягкому, живому,
между могил мы шли к воротам кладбища.
Был каждый шаг в особенную радость.
В мозгу чуть вспыхивала фотография,
приставленная к свежему кресту,
все реже вспыхивала и погасла.
Протягивая стакан бумажный,
старушка милостыню приняла, крестясь.
Светило ярко солнце,
неистово синели небеса,
и словно бы расширилось пространство,
и след простыл бесстыдного стыда.
