береника
где — за семью морями, семью лесами —
утром очнёшься, синью омыв ресницы,
чьими ты будешь смотреть на него глазами —
горечи, нежности, смерти, зимы, зегзицы,
чьими руками — вестницы, кружевницы —
будешь плести на морозном стекле узоры,
время косится згой на твои косицы,
свет убавляет, с пылью равняет горы,
где он увидит ночью, в каком сезаме,
синие сны-самоцветы, обломки клада,
чьими он будет смотреть на тебя глазами —
смертника, праздника, финиста, снегопада,
чьими руками — лирника, цинцинната —
будет печаль заводить за края денницы,
время свербит в груди, пустельга, цикада,
режет зрачки, прореживает зарницы,
это вербена, вереск, омела, верба,
это на всех языках золотая книга,
это глаза в глаза, это небо в небо,
ленточка, лествичка, ласточка, береника…
***
Ни крови, ни «женщина, что вы кричите».
Ни денег врачам, да и где там врачи те.
Ни «шлюшки», ни «халды», ни «старородящей»,
Ни «все вы такие», ни «вам бы послаще»,
Рожали без мата, без этого всякого,
Авраам — Исаака, Исаак — Иакова.
Печально, со снегом забитыми ртами,
Из теплых колготок они вырастали.
Везли их на санках то в сад, то из сада,
Иакова — с корью, со свинкой — Исава,
На горку — в рыданьях, на елку — с простудою,
Иаков — Иуду и брата Иудина.
Они узнавали, как «больно и странно»,
Из текста, звучавшего с телеэкрана.
А позже любой из отпущенных дней им
Казался, и правда, больней и страннее.
Пока их не спрашивал кто-то на проводах:
Вы сын ли такого-то? Сын ли такого-то?
Закутанным в свитер с тугой горловиной
Быть страшно отцом и сомнительно — сыном,
Стоять в коридоре, раз некуда деться,
Вне времени, действия, мысли и места,
Смотреть на звезду за оконными рамами,
На сына Давидова и Авраамова.
***
1.
когда смешаются синяя полоса и серая полоса
ветер станет сильней а потом утихнет
станут слышней собачьи детские голоса
на кромке слуха привстанет сика-лиса
из дупла сонно ответят: их нéт
2.
быстрая взвесь печали хроматика пустоты
уплотнение бесчисленного бессмысленного зерна
в отдалении речи оптические пласты
кажутся ближе совмещают свои листы
складывают нечислимые немыслимые имена
3.
их не прочесть но шире открой глаза
как дети ловят снежинки ртом
смотри как на шарик нашаривается слеза
повторяй давно бессмысленное бирюза бирюза
будет что вспомнить когда потом
4.
грустно аукает сердце в зимнем лесу
вроде и деревьев нет а лес лес вокруг
я печаль как птицу серую сердцем бережно сосу
ветер держит объявление о пропаже на весу
вернись поскорее мой шерстокрылый друг
5.
ящик электрощитка на ножках в снегу
как серый замерзающий пёс
сравнение шепчущее не могу не могу
пробегает мимо приглядывается на бегу
тычет в снег электрический нос
6.
сколько следов и в каждом ложечка синевы
ну хотя бы так хотя бы так
проводок внутри квадратной металлической головы
нагревается вздрагивает сварные швы
багровеют в треугольнике вспыхивает зигзаг
***
ни сна, ни покоя,
спать хочется так, что в глазах двоятся
закроешь — овцы, откроешь — агнцы
несчётно, несметно — боже, да что ж такое,
нужного не узнать, разве что обознаться
день — или час — или сию минуту
жизнь происходит —
то есть пока мы живы,
кто-то зачем-то нужен ещё кому-то —
много людей, много смешных ошибок
хочется просто спать —
не выспаться даже, а лишь проснуться
утром от яркого солнца,
потянуться, как ни в чём не бывало
чтоб ни овец, ни пастырей —
только облака хвостик куцый,
солнечные червонцы,
сонное покрывало
Вера
А солдат не вернулся домой
Ни весной, ни зимой.
Не увидел, пройдя сквозь сени,
Как на добром смоленом полу
Под лампадкой, в углу,
Вон — оставили след колени…
Все ждала, не тушила огня.
Глубже день ото дня
Головой уходила в плечи.
И уже не творила хулу,
Только в красном углу
Лик повесила человечий…
***
Бывает,
что я пугаюсь
собственной речи,
рифмующей на манер
военного марша,
свистящей,
как химпель красногрудый тамбурмажор.
И когда я слышу
оглушительный грохот
её ритмичного шага,
я рефлекторно
втягиваю голову, как при бомбёжке.
Но когда моя речь
пузырится и пенится,
капает, как слюна
изо рта блаженного дурачка,
булькает про боженьку,
а потом в пол-щелчка
меняет курс и стекает в пах,
и в солёном хлюпанье на губах
проступает восторг школяра,
я понимаю,
что эта речь
уже не моя ни хера.
А моя ― ещё застряла в бумаге,
в волокнистой толще листа.
Моя ― как порох, забита в ружья,
и вокруг неё чернота.
Моя ― намывает соль для времён,
когда не будет конца слезам,
и тогда мой мёртвый язык восстанет
и скажет об этом
сам.
***
Я пробирался нараспев,
меняя крылья на полозья,
сквозь рощу молодых дерев,
сквозь женское многоголосье.
А ты, отклячивая зад,
в моём тик-токе и в ютубе:
смотрела молча на закат
и думала о новой шубе.
Мы поженились в общем сне,
в мечтах народа о шансоне,
в двойной по смыслу новизне,
на даче, в городе херсоне.
И ты, как смерть, при свете дня,
подобно слову, то и дело:
нещадно жалила меня,
но уверяла, что жалела.
И я признал свою вину,
звеня прощальной стеклотарой,
и ты сбежала на войну,
а я лежал — больной и старый.
И думал, это всё — игра
в каком-то адском водевиле,
прошла осенняя пора,
и вот, зимой тебя уб÷ли.
В бою, в начале декабря,
и в заведении нелепом –
волхвы вернули мне тебя:
моя звезда, ты — ваза с пеплом.
Теперь, ты больше не видна
ни мне, ни грёбаному свету,
и я поставлю у окна,
на подоконник вазу эту.
Где снова зеленеет медь
весны, вращая мир вручную,
где так любила ты сидеть
и вглядываться в тьму ночную.
***
выйди нá берег, камушек брось —
он упадет беззвучно… что с нее взять,
с черной воды? ты знаешь ее насквозь,
уезжай куда-нибудь далеко —
там твой крик, как цветок зимой,
там покатится обручем немота
и сотрется твой хлипкий след,
а земля останется пятнышком на пальто,
будут мальчики жечь костры,
говорить о смерти, а смерти нет.
***
Он матери крышу починит,
С колодца наносит воды,
В ларьке на заначенный чирик,
Накупит нехитрой еды.
К столу соберутся соседи
Послушать, как бил он врагов.
Все будет, он скоро приедет,
Недавно убили его.
***
сквозь лихость бытия к нам движется зачинщик,
поклажу не спешит показывать свою,
но он вот-вот возьмет, да и откроет ящик —
я этот жест всегда и сразу узнаю
когда он этак враз недрогнувшей рукою —
не нужно говорить, не следует молчать.
необходимо знать, кто он и что такое,
и в зеркале его опознавать
***
Любовь была деревьями в лесу,
весёлыми речными островами,
дорогой на песчаную косу,
обычными домашними словами.
Любовь была наш деревянный дом,
зелёный холм с летящей колокольней,
в гудящем полушарии одном
была мой юг, в другом — мой север дольний.
Она была единым слепком тел
и золотила купола и крыши,
недаром громкий колокол гудел
сильнее моего ума и выше.
Недаром восхвалял живой металл
деревья, облака, состав с прицепом
и звуками мои шаги считал,
и знала я, зачем живу под небом.
***
ты спросишь, что нынче в заморском краю,
где, в землю врастая на самом краю,
я вижу? как солнце упрямо
встаёт
и слышу скрипучий руля поворот,
мгновение — и открывается мне
картинка, где сохнут фиалки в окне,
в закрашенных трещинках рама
и с веером милая дама —
и что ей далёкое горе
на чуждом: pro patria mori?
к ней медленно в гору плетётся старик
и вместо букета несёт базилик,
а женщине с веером жарко,
и всё — от наклона её головы
до взгляда и жеста — желает травы
и лучше не знает подарка
потрёпанный голубь, аскет городской,
бычок сигаретный терзает с тоской,
плевки отделяя от плевел,
зима здесь навыворот, наоборот,
плюс десять, бесстрастное солнце плывёт,
то веер утюжа, то клевер —
и что им далёкое горе
на чуждом: pro patria mori?
где музыка, спросишь? сгорела дотла,
с последним аккордом вчера умерла,
за всех приручённых в ответе,
со мной расплатилась по старым счетам,
захлопнула крышку и мается там,
и ей воскресенье не светит
что было однажды твоим и моим,
плыло да сплыло или стало другим,
земля, не почувствовав фальши,
с орбиты не сдвинулась, не сорвалась,
лишь часть её к тьме повернулась анфас,
и крутится-вертится дальше —
и что ей далёкое горе
на чуждом: pro patria mori?
несёт базилик завсегдатай аптек,
порхает над урной оплаченный чек,
из суммы не сделав секрета,
в тебе же, глядящей на это,
беснуется скрытый внутри человек,
и топчет, и топчет поэта
за право не выросших трав и детей
дождаться весны, как дождаться вестей,
за дальнее — ближнего ближе,
за свечи в потёмках, за холодомор,
за этим окном буколический двор,
за эти картонные вирши
но некуда, некуда взгляд отвести
от жизни, которой пристало цвести
сквозь лепет и пепел, наружу
казать свою лёгкую душу,
убитую прошлой зимой и, бог весть,
откуда набравшейся смелости здесь
мелькать в малахитовых бликах
то клевера, то базилика —
и нет одиночее горя,
чем это pro patria mori
***
Евгении Моргулян
По ржавому пальнув, пустому баку:
отстой, мол, и фигня,
он, выбив дверь, убил мою собаку.
Потом убил меня.
И не было ни ужаса, ни боли —
негромких два хлопка.
Мы встали и пошли, минуя поле,
направо, где река.
Но лапу приволакивала псина,
и боком по стерне
теперь не впереди она трусила,
а тычась в ногу мне,
в любой момент готовая включиться,
и даже огрести
за дурочку с пробоиной в ключице
и слабостью в кости.
Река, вписавшись в местную природу,
слегка смиряла прыть.
Я знала, что собака эту воду
не сможет переплыть.
А та в оцепенении глубоком,
поджав худой живот,
косила на меня печальным оком:
«А вдруг не доплывёт?»
Две беженки, чей срок на «или—или»
бессмысленно истёк,
мы с ней переглянулись и поплыли,
по грудь войдя в поток.
И словно безразличная, чужая
речь вне добра и зла,
река впустила нас, не отражая
в себе, и понесла.
***
ты есть, и вдруг затих,
и нет, не будет больше…
я знаю, иссякают свет и стих,
но не любовь же.
страх и его — едва сюда
пришёл — слепой накрап, но…
но смерть обыденна всегда,
а жизнь внезапна.
я знаю, кто меня ведёт
и что сулит, какие брашна.
гранатовое дерево цветёт
за всех. не страшно.
Если мы где-то пропустили опечатку, пожалуйста, покажите нам ее, выделив в тексте и нажав Ctrl+Enter.