Письмирь
Словно в бычий пузырь, из автобусных окон глядишь,
со стекла оттирая давно поредевшую рощу,
в ней берёзами всласть напитавшись, молочная тишь
под корнями осин прячет кладбища грозные мощи.
Проезжаешь Письмирь — и становишься ближе к себе…
Через мост и холмы к полысевшему дому у речки
приникаешь лицом, подсмотрев, как в былинной избе
обжигает в печи мужичок то горшки, то словечки.
Проезжаешь весьмир, а в глазах, как в подзорной трубе,
только узкая прорезь земли под бушующей высью:
вот распят электрический бог на подгнившем столбе,
вот сосна полыхает за полем макушкою лисьей.
Позади Мелекесс пух гусиный метёт в синеву,
он на спины налип — мы гогочем и машем руками…
Нас, поднявшихся в небо, наверно, потом назовут —
о-бла-ка-ми…
***
Снятся сны — голодные волчата,
правду звука из груди сосут.
Жизнь моя — как заболоцкость чья-то —
свет, которым отмерцал сосуд.
Словно мышь, из этого кувшина
молоко взбиваю до крови,
но спасает тайная пружина
и пера зубчатый маховик.
По стихам, что делаются гуще,
выбираюсь и качусь, юля,
я качаюсь, я волчком запущен,
я верчусь и, значит, я — Земля!
Звёзды колеблются
Так ли объятья разума нам тесны?
Господи, господи — ты ли пророчишь сны?
Ты ли придумал грустного человека —
просто слепил из снега.
Веришь ли ты в гулкий комок тепла?
Тело его тщедушно, любовь светла —
глиняный стебелёк, бесконечная чаша,
подлая сущность наша.
Господи, господи — ты вот зевнул, а здесь
тысячелетия к нам продолжают лезть.
Ты вот моргнул — и кончились небеса,
звёзды колеблются, вламываются в глаза.
Так ли всё это, Господи, смерть и страх,
порох и мясо, вечности тлен да прах?
Звёзды колеблются — ими полны глаза,
битая чаша, острые голоса.
Декабрь
Свернёшь в декабрь — кидает на ухабах,
оглянешь даль — и позвонок свернёшь:
увидишь, как на наших снежных бабах
весь мир стоит, пронзительно хорош.
И вьюжная дорога бесконечна,
где путь саней уже в который раз
медведем с балалайкою отмечен,
а конь закатан в первозданный наст.
Замёрзший звон с уставших колоколен
за три поклона роздан мужикам
и, в медную чеканку перекован,
безудержно кочует по шинкам.
И тянется тяжёлое веселье
столетьями сугробными в умах,
и небо между звёздами и елью
на голову надето впопыхах.
Лядской сад
Мы выжили, спелись, срослись в естество
чернеющей в садике старой рябины;
глухой, искорёженный донельзя ствол
не выстрелит гроздью по вымокшим спинам,
плывущим к Державину, выполнить чтоб
в обнимку с поэтом плохой фотоснимок:
блестят провода и качается столб,
троллейбус искрит, перепутанный ими,
а ливень полощет у сосен бока
и треплет берёзы за ветхие косы,
газон, осушив над собой облака,
под коврик бухарский осокою косит,
и голос фонтана от капель дождя
включён, вовлечён в наше счастье людское…
и мальчик соседский, в столетья уйдя,
по лужам вбегает в усадьбу Лецкого.
***
В кашемировом небе на вырост
облака на резинке ношу
и весны неслучайную сырость
по щекам иногда развожу.
Чтобы в детстве, костром обожжённом,
вдруг запахнув ночною росой,
проглянуло бы под капюшоном
удивленье озона грозой.
И на Млечном Пути без ошибки
мама с папой увидеть смогли
голубые, как вечность, прожилки
зарифмованной сыном Земли.
***
Иногда нужно вспомнить, что я человек
и конца на пути не миную,
а пока — для чего проживаю свой век,
что кладу я в копилку земную?
Голоса из глубинных предчувствий беря,
для чего отшлифовывал разум?
Для чего по сусекам всего словаря
выскребал я заветную фразу?
Эта ночь, как последняя в мире, тиха,
в ней рождается новое слово…
За хорошую строчку живого стиха
умираю я снова и снова…