Больнозоркость
I
У меня развилась больнозоркость,
Босховеют зрачки в свете зла.
Положить бы на них монеты
И не видеть, как жёлтые путы
Забирают людей за черту.
Дым из живородящей матки
(Из подземных гротов, катакомб),
Жёлтый дым разъедает глаза,
Но они не слезятся, а сохнут,
Жёлтый дым проникает в окна!
II
Окулист посылал к психиатру,
Психиатр назначил покой.
Но глаза, как голодные кратеры,
Наполняются жёлтой тоской.
Как не видеть мир больнозорко?
И не льнуть к тем, кто в жёлтых тенях,
Не тащить чужой мрак, как сорока
Или вор, что таится в кустах.
У меня развилась больнозоркость,
Что раздвинуло мой кругозор.
Я — бездонная полая ёмкость
Для хранения жёлтых гор.
III
Я могу только видеть.
Но не могу спасти.
Только обнять. Крепко.
Только провести вечер,
Впитать, как губка,
То, что сможется — хотя бы часть.
Но этого мало,
Несоизмеримо с жизнью.
С целой кромешной жизнью.
Ставить диагноз, но не лечить.
Наверно, поэтому я ненавижу,
Ненавижу, ненавижу больнозоркость.
* * *
Дают орешки в карамели,
И говорят мне «помяни»,
Сегодня, вот, прабабушку отпели.
Как туго стянуты ремни
Под животами бабушкиных братьев. —
Я маленький, мне видно хорошо.
Протёртое по случаю распятье
Общается с витающей душой
Моей прабабки. Это тоже вижу. —
Я маленький, а маленьким видней,
Что будет всё торжественней и тише,
Когда мы все придем на сорок дней.
Душа уйдет и заберёт кого-то,
Наверное того вон старика,
Он еле ходит, смерть свою работу
Вершит над ним уже издалека.
Кидаю землю — это же забавно! —
Я маленький, но правда такова:
Что всё запоминаю я на равных,
Чтобы потом кидать, как горсть, слова.
* * *
Я читаю о Холокосте.
Автобус застревает в пробке.
Годовщина разбитых витрин.
Книга становится громкой,
Ноябрь уже внутри
Автобуса — нет сосудов —
Под кожаным полотном.
Глупо, но я жду чуда,
Мечтая лишь об одном:
Выйти из газовой камеры
Не на своей остановке,
Движение наглухо замерло
На Невском и на Покровке.
Я читаю о Холокосте.
Полуголые люди в шеренгу
Под надзором идут на тот свет.
Небо серое, сплошь без оттенка,
В ноябре как промокший цемент.
Наконец-то мы поползли,
Вроде как успеваю на вечер.
Остановка, почти как трамплин,
Между горем и частью речи.
Зал наполнен на половину,
Даже, вроде бы, новые гости…
Но как голову к зрителям вскину,
После книги о Холокосте?
Единственный зритель
Боишься топора — не иди в лесорубы,
Боишься слов — не иди в поэты.
(Из телефонного разговора)
По лезвию славянской речи
Иду/скольжу/бреду/ползу.
В зависимости от событий,
От силы ног и слабости ума
Я выбираю нужные невзгоды.
И снова сектор «боль» на барабане.
Так вместо гланд восходят цветы зла,
Зловонный гландыш в комнате за шторой,
Он распускается ноябрьской ангиной —
Гангреной увядая во всю жизнь.
Иду по речи острой словно бритва,
И рифма «битва» точно неуместна,
Тут никого, лишь тень канатоходца,
Идущего по лезвию за край.
Мне достаются гландыши — не розы —
Они сочатся новыми стихами,
Мне их вручает зритель из… не знаю…
Но как же мне страшна его рука.
Аяты
Аяты теперь, когда ты
В прошлом
(печаль по плану),
Мне заменили канаты
Или же пуповину —
я тебя не покину.
Когда повзрывались подушки,
Похожие на пеликанов,
Я понял, гнезда не будет.
Аяты звучат как набаты!
Зачем только я их пишу…
Канат меня, как Прометея,
Связал не с тобой, а с тенью.
Я думал у нас будет книга,
Но это плохая затея.
Аяты идут, как солдаты,
По тощей мой грудине,
Такая моя расплата,
За всех кто меня покинет.