[dropshadowbox align=»none» effect=»lifted-both» width=»auto» height=»» background_color=»#ffffff» border_width=»1″ border_color=»#dddddd» ]#выбор_дегустатора — это личный выбор.[/dropshadowbox]
«Хор несогласных» — четырнадцатая книга Ирины Евсы, русского поэта и переводчика, живущего в Харькове. После избранного «Альменды» (2017), объемного и многослойного, со сдержанным оформлением в донкихотских оттенках, — новый сборник стихотворений последних пяти лет выходит за пределы. На обложке фрагмент известнейшей картины Эдварда Мунка «Крик» — и это прямая метафора.
В установившихся обстоятельствах тоталитарной свободы хор несогласных кричать бы не посмел, если бы не решимость Евсы:
В общем, спрашивать не с кого —
разгребать доведётся самой.
И берется поэт за самые болючие темы общества. И не только украинского, несмотря на контуры Крыма, живым, персональным тиснением проступающего во многих стихах «Хора», и то, что «ты и сам давно раздвоен: у тебя внутри мятеж, / перестрелка, смута, зрада, разорённая страна, / где один — Аника-воин, а другой — А-ну-ка-врежь, / и обоим вам не надо ни победы, ни хрена».
Несогласие подопечных Евсы трагично в отчаянной безысходности и в жестокой, обидной естественности. Как можно согласиться со смертью, старостью, приходящими с ними бедами и неволей? Никак. Априори не согласен. Никто. Старость — самый беспощадный тюремщик. И Евса щемяще точно передает черты, движения, сны стариков. И всех тех, кто не входит в ансамбль согласных. Они не способны скакать ритуальные танцы в силу возраста и здоровья, везения и судьбы, убеждений и голоса. Негодных не брать. Не, не, не…
Крик здесь приглушен. Он плотен, спрессован стихами Ирины Евсы в новеллы, иногда с мистическими или сюрреалистическими допущениями. Сюжеты максимально динамичные, насыщенные почти босховской деталью, но берущие гамму и текстуру, скорее, у Мунка. Стихи Евсы захватывающе разящи, как мастерски сбалансированный клинок. Кинжал или катана — обще не скажешь, зависит от текста. Но пронзает каждый.
Давая речь неслышимым — ведь принцип «кто не с нами, тот против нас» автоматически запускает таран бойкота, погружая изгоев в нечто вроде летаргического бодрствования, когда человек как бы живет, но его жизнь никому не интересна, и он молчит, молчит… — говоря о неслышимых людях, Евса дает им надежду. При всей густоте рембрандтовской тени ни один из героев «сгоряча не смахнул с объектива божью коровку». Мокрый башмак — это других башмак. «Хор несогласных» не о таких.
Ирина Евса. Хор несогласных Сборник стихотворений. — Москва: издательство «СТиХИ»,
2021. — 80 стр. с илл. — Серия «Срез». Книга двадцать пятая. Книжные серии товарищества поэтов «Сибирский тракт»
* * *
На волну науськивая пса:
ну, куси, куси! (но пёс — калачиком),
слева — где песчаная коса,
надувной дельфин и мальчик с мячиком —
ты стоишь, колеблясь и двоясь;
а левей — подвижной аппликацией —
тень зонта нашаривает связь
между тамариском и акацией.
Всё так близко: метрах в тридцати.
Ты — студент, а я покуда — школьница.
Лихорадка пульса: как пройти
мимо, так пройти, чтобы запомниться?
Пса погладить? Лихо под волну
поднырнуть? В непрочном равновесии
(…за буйки рвануть? …пойти ко дну?)
перегретый мозг рождает версии,
зажигая красные флажки:
не годны ни первая, ни сотая.
Но панамку лёгкую с башки
сдёрнув, перебежками несёт её
ветер по веснушчатым камням
через чьи-то сумки, спины, талии.
И, на миг прибив к твоим ступням,
далее и далее, и далее…
Я догнать могла бы. Но завис
кадр, в котором всё дрожит и движется,
плавясь под лучом, влетая в бриз
жизни, упразднённой, словно ижица,
где волна пинает не всерьёз,
и в азарте с ловкостью мошенника
мокрый выворачивает пёс
золотую морду из ошейника.
Любовь
И она лопочет, не поднимая глаз,
к мусорному ковыляя баку:
«Не посылай мне, Господи, в этот раз
ни кота, ни собаку,
ни мужика: всё спать бы ему да есть.
Дай управиться с тем, что есть».
Огибает лужу с голубем по кривой.
И видит его.
Он ворчит, к помойке яростно волоча
сдохшую батарею:
— Западло платить врачам этим сволочам.
К яме бы поскорее
без приблудных тварей и сердобольных баб
самому доползти хотя б!
Отдышавшись, в бак закидывает старьё.
И видит её.
— Нет, не может быть, чтоб это была она —
в заскорузлой шапке, в тапках, дугой спина!
И ползёт зигзагом, словно с утра под мухой.
К слову, я частенько ей наливал вина,
в угловом раю на улице Веснина,
ну, когда она ещё не была старухой.
* * *
«Не бросай меня, — прижимается, — будь со мной.
Будь моей опорой, крышей, моей стеной…»
Он кривится: «Боже,
поменял бы Ты назойливый звукоряд!
Столько баб на белом свете, а говорят
все одно и то же».
Тьма слетает в сад бесшумно, как нетопырь.
Отсыревший воздух, резкий, как нашатырь,
заползает в окна,
и зрачками волка
две звезды горят, насаженные на штырь.
Он снимает её ладонь со своей груди.
Ну давай: обличай, долдонь, городи, гунди —
всё равно уеду
из югов твоих — горели б они огнём!
Под кроватью — сумка, паспорт на дне, а в нём —
мой билет на среду.
«Ха! — глумится она. — Твой паспорт и впрямь на дне.
Тащит краб его в зубчатой, кривой клешне,
а билет мурена,
не икнув, сглотнула. Спи, болтовнёй не мучь.
На крючке — халат. В кармане халата — ключ.
Дверь снесёшь? А хрена!»
Так полвека они, уставившись в потолок,
продолжают в ночи мучительный диалог,
губ не разжимая.
И когда она вдруг смолкает часу в шестом,
он толкает её, спеша убедиться в том,
что она живая.
* * *
У него белоснежная спальня, где три окна
с видом на море. Скрипит по ночам сосна.
Каждый вечер его в коляске вывозит к молу
плосколицая тайка, надцатая жена.
Но он хочет назад, в Гоморру.
«Вздор! Гоморре капец, — ему говорят, — окстись!
Все твои кореша давно переплыли Стикс.
Да и сам ты усох, как мумия богомола».
Кормят с ложки протёртым супчиком. Но старик
головой мотает, переходя на крик:
«Нет! Жива Гоморра!»
Машет лапкой в пигментных пятнах: мол, врёте, есть
коридор общаги, комната 26,
где жила зимой подружка его с Алтая,
по холодному полу шлёпала босиком,
на спиртовке варила кофе свой с каймаком,
рыжая, аж золотая.
«Ты простынешь, — он говорил ей, — халат надень».
Зарастало стекло морозом. И каждый день
приносил им дурные новости из котельной.
Утром в чашке ледком позвякивала вода.
И тепло им было только во тьме, когда
он ловил губами крестик её нательный.
К счастью, тайка не знает странного языка.
Но она притерпелась к выходкам старика;
и когда он опять заводит: «Хочу в Гоморру!» —
вытирает ему салфеткой слюнявый рот,
из комода пачку памперсов достаёт
и кивает: okay, tomorrow.
* * *
Смерть — в дверях. И жизнь свои принимает меры:
с рукава снимая тонкие волоски,
внутрь себя глядит угрюмо, а там — химеры
ужаса и тоски:
то соседский Валька твой угоняет велик,
то, посеяв нож, в подъезде ревёшь ревмя,
то поддатый отчим снова тебе не верит:
дам — верещит — ремня!
Звук в ушах, как будто кот молоко лакает
или клацают на комоде часы. Темно.
Ты не спятил — это жизнь тебя отвлекает,
увлекает на дно,
вертит щепкой в мутной, вихреобразной яме,
холодит ступни, щекочет песком живот,
забивает рот, обматывает слоями
околоплодных вод;
боль стерев, лишив дыхания, зренья, слуха, —
из глубин своих пузырь с пустотой внутри
наконец легко выталкивает и сухо
той, в дверях, говорит: бери.