Моя героиня вскрыла себе вены в 1929 году, в возрасте 37 лет. Четверть века назад я сделал ее прототипом героини моего романа «Казароза», но подлинная жизнь этой женщины интереснее любых ее литературных преломлений.
Моя героиня вскрыла себе вены в 1929 году, в возрасте 37 лет. Четверть века назад я сделал ее прототипом героини моего романа «Казароза», но подлинная жизнь этой женщины интереснее любых ее литературных преломлений.
У тебя в доме — облупленный потолок, не горит половина лампочек, капает вода из кранов. С момента нашего с тобой знакомства, Серёня, я дважды повысилась в звании, а ты не просто застрял на нуле… ты возвёлся в степень N минус единица.
У русской литературы есть приемные дети или, говоря точнее, приемные персонажи. Да что там персонажи — главные герои! То есть главные герои, не являющиеся по национальности русскими. У Лермонтова, например, Мцыри, у Толстого — Хаджи-Мурат. Есть и другие.
Он не понимает, что вообще в корне своем есть женщина. Весь женский род хотят отупить, сделать мертвыми куклами — всех до одной. Потому что их боятся. Их хотят подчинять. Сломить. Убить с детства. Сколько я таких видела. Еще в школе.
эскиз Папа говорил, что в листве прячется дятел. Я никогда не видела дятла за свои то ли пять, то ли семь, то ли десять лет. Мы с папой стояли во дворе нашего пятиэтажного дома, одного из трёх близнецов песочного цвета. Спустя несколько лет от них останутся лишь котлованы, потом вырастут новостройки, а затем я приду в родной двор и не узнаю его —
И Аиша приняла его игру. И окружающие тоже поверили, стали давать ей возраст моложе реального. И мама радовалась, что дочка наконец-то не в пелёнки укутана. А дочка, тем временем, сделала третий тест.
В стихах Одоевцевой не было той прекрасной ясности, которая так привлекательна в её прозе. Но, кажется, что мрачность и черная меланхолия проникали в её поэзию извне. Времена были такие, что как не надышаться тем, что разлито в воздухе.
В стихах Германа Власова я иногда узнаю свои собственные настроения. Так иногда медленные кадры на экране сменяют друг другу при выключенном звуке. Так из глубины времен идет классическая ровная акустика, без издержек времени и расстояния между языками.
Диалоговое пространство между классиком и современным автором возникает в литературном процессе не так уж редко. Пишущему, а, следовательно, мыслящему человеку необходимо переосмысление чужого, проверенного одиночества, чтобы не так гулко было оставаться в своём собственном.
Высшая мера, убийство как часть рабочей рутины, служит камертоном, лакмусовой бумажкой: кого-то это ужасает, но человек смиряется и привыкает; у кого-то не вызывает никаких эмоций, просто служба, ничего личного; кто-то считает, что заслужил такую судьбу как наказание и искупление вины за проступок, совершенный в прошлом.