Klara SHoh. foto

Клара Шох ‖ Чурики

 

 рассказы

 

Сиротство

 

Скелеты, скелетики, скелетища. Пока хотя бы один из них не вытащишь из своего шкафа и не предъявишь читателю таким, какой он есть на самом деле — без жутких мексиканских розочек, — никакой приличной прозы не напишешь. Поэтом быть гораздо проще. Достаточно ходить с лицом, выражающим всю мировую брезгливость. Как, например, поэт Тауэр, с которым я был вынужден встречаться в редакции одного известного петербургского издания: мы оба состояли в редакционном совете журнала — хорошо ещё, что в разных отделах.

Тяжесть отвращения была неизменным его спутником — как очки на носу. Стоило взглянуть на него, чтобы сразу понять: вошёл не кто-нибудь, а самый что ни на есть настоящий поэт. Когда на каком-нибудь мероприятии свои стихи читали другие авторы, он так демонстративно скучал, что нога, перекинутая через другую, начинала немедленно трястись, а сам Тауэр — зевать и рыться в смартфоне.

Мне всегда хотелось сказать:

«Дорогой наш Тауэр, так безобразно скучать — это же штамп, штампище просто! Зачем палиться? Как-то иначе обустрой уже тоску по настоящей — собственной поэзии. Ты же творец, в конце концов, поработай с воображением, что ли. Такая стабильность для истинного художника — нехороша».

Что до стишков, то, разумеется, Тауэр писал в жанре поэтического сарказма. Даже если такого жанра не существует. Один раз я видел, как его — маститого, в летах — уделал на конкурсе двадцатилетний парень. Но и здесь Тауэр не почувствовал подвоха.

Правда, я, кажется, что-то понял про Тауэра в Комарово на творческом вечере главного редактора. После выпитого вина взгляд серых глаз поэта стал совершенно беззащитен, словно у бунинской барышни. Как это в Тауэре так всё чудно переплетается? Будто бы к нему тонкому, папирусному вдруг приезжает гоголевский ревизор и превращает его в утомлённого бездарностями милостивца.

 Я же свой первый роман написал в двадцать три, примерно через год, как вышел с балкона третьего этажа. Не выбросился, не выпал — именно вышел. Когда девушка из Рыбинска отвергла меня, просто ушёл.

 Очнулся только в больнице.

Именно так выглядит аффект — я отнюдь не думал о самоубийстве, просто должен был уйти. Всё равно куда.

Писать я начал уже в стационаре, где провёл полгода. Выписался с готовым (на тот момент — в голове) романом, но с навсегда искалеченной правой ногой. О карьере футбольного вратаря пришлось забыть. Хотя тренер бы из меня вышел отменный. Тренерской работе я предпочёл поиски пропущенного, плохо запомненного, прогулянного — всего того, что не может закончиться никогда, потому что никто не может осиротеть словами. Именно так я тогда думал.

И совсем не был готов к глобальной оптимизации слов — к объявленной эре «чирика».

Первыми, конечно, откликнулись социальные сети. Твиттер сократил сообщения до двадцати символов. Фейсбук ответил пятнадцатью. ТикТок — десятью.

Война алгоритмов. Сжатие. Компрессия. Эссенция. Усушка. Утруска.

О́динСлова появился чуть позже — сеть разрешала пользователям публиковать только одно слово один раз в час. И я, шагнувший из своих многословных страниц, неуклюжий, немолчный, грешивший словесными излишествами, стал глашатаем минимализма. Автором однословных шедевров, похожих на высохшие чайные пакетики. Куда деваться, если слова — единственный твой заработок? Кроме небольшой пенсии по инвалидности.

Что же ты, Лев Николаевич? Все твои наволочки вытравлены хлоркой — ни одного узора. К чему теперь прикасаться нежным детским ухом, ложась спать? По чему водить пальцем, что прикрывать ладошкой?

Если бы мне не было страшно — я бы не стал писать, что со мной произошло. Всё это чревато. Может, лучше дать прорасти сквозь себя кусту шиповника. Это больно. Но это так же больно, как молчать.

Я писатель — и люблю нелепое, глупое, сломанное, валяющееся на обочине, погибающее. Как если бы в этом было спасение, отвоёванное у мёртвой воды: утопленница-речь.

Вот и смотришь ночью на светящиеся строчки, как на свои руки, пот, исподнее, слёзы, бессонницу. Вот и думаешь: «Одни-то вы и остались у меня». Обманываешь себя: ну, слова-то только бог может отобрать. Гомер молчит. Лишь изредка, сквозь сон, хлюпает по водной ряби неожиданно очнувшееся весло какого-нибудь из кораблей.

 Кто сейчас прочтёт весь корабельный список? Редкий зубрила. Несмотря на то, что по-прежнему звякают цепочки на дверях, хлопают слепые форточки в заброшках, поют Битлз, бесшумно закрывает глаза жучок под корой дерева, а у зайца вывернуто ветром ухо. Он так и бежит с заломленным ухом, по раннему снегу, не в силах остановиться, лишь иногда замирает на секунду — как точка. Точно чувствует: пейзаж без зайца смотрится горько. Почти так же горько, как ветер в пустом доме. Как ненужные вещи. Как выброшенные фотографии. Как измятая, порванная жизнь.

Бежит, словно разводит шов безмолвия, петляет, словно пишет человеческую прозу — странную, прихотливую, сумбурную. Именно такую, какую когда-то писал я. Будто просит: «Сохрани мою речь навсегда». Но пуглив преждевременный снег — тает, обнажая капустные листья, не успевшие собраться в вилок, похожие на пустые ладони. Да голос дождя дрожит, убоявшись множества произносимых им звуков в пересчёте на один миллиметр.

«Чирики» подменили всё. Устами безликих аватаров люди общались так, будто были теннисными мячами. Пас — удар. Чётко, однозначно, по-деловому. Время — деньги. Не мудрствуя лукаво, не растекаясь по древу, не бросая слов на ветер:

— Кофе?

— Да!

Читатель «чириков» неведом, незнаком, призрачен: не задаёт глупых вопросов, не осуждает, не хвалит.

Мне больше не надо прислушиваться к шипению чайника. И знать о том, что рассыпанный кофе на полу скрипит под ногами точно так же, как снег. Я — писатель креативных «чириков» для солидных заказчиков. Мне нужно только одно, но мощное, как ядро царь-пушки, слово. Краткость оказалась не сестрой, но хлебом, маслом и севрюжиной с хреном.

— Однословник, — усмехается Эллочка, мой теперешний редактор с глазами катрана — столь же прекрасными, сколь и акульими. Холоднокровное с внешностью модельного ангела. Ангельчик-людоед. Хотя в еде Эллочка очень разборчива — хэлфи фуд. Она заботится о своём питании. Впрочем — я уверен, что любой магазин, продающий экологически чистые продукты по ценам, далёким от вегетарианских, закупает их в соседнем «Магните».

— Рыыы-нок, — выговариваю я, удлиняя хотя бы само слово. Хочу добавить, но вовремя спохватываюсь и закрываю рот, беззвучно похлопав им.

— Многабукф! — дразнится ангельчик общепринятым мемом. — Красноречие устарело, Саша. Брось уже ныть про старую школу — она только для дураков. Адаптируйся.

Я страдальчески тереблю свою бессменную серёжку в левом ухе. Моё лицо горит. Понимаю, что позорно краснею перед ангельчиком. Очень хочется накричать на неё, психануть, взорваться. Одним движением скинуть папки на пол, послать на три буквы с последующими извинениями, почти слезами — вернуть своё лицо, пусть злое и горестное.

Но зачем? Совершенно бессмысленное занятие. Рыбья кровь. Проявление хоть каких-нибудь живых человеческих чувств вызовет только недоумение.

Но не это главное. Я должен был доказать девушке из Рыбинска, пускай заочно, мнимо, что со мной не покончено. Что чего-то стою. Ей, филологине, когда-то говорившей мне, что никогда не смогу заработать и копейки своим словом. Я оказался честолюбивым.

Моя первая заказная эпитафия звучала так:

«Ушёл».

Вторая:

«Небо».

Вторая особенно удалась — семья усопшего заплатила «сверху» за эмоциональную глубину.

А вот сценарий свадебной церемонии:

— Навсегда?

— Да!

Аплодисменты.

За него я получил премию «Чирик месяца». А это покруче какой-нибудь «Рукописи года», потому что в твёрдой валюте.

Эллочка шевелит влажными губами, напоминает мне об очередном заказе — рекламе для автомобильного гиганта.

— Скорость! — предлагаю я.

— Мрак, — отвечает Эллочка.

— Полёт!

— Жуть.

— Космос?

— Но-но.

Я выдыхаю:

— Вечность.

Белизна тончайших Эллочкиных пальцев щёлкает у моего уха:

— Парниша!

Человечество влюбилось в О́динСлова. Как по мне, в этом был один плюс: отпала пошлость в отношениях. Сердечки, смайлики, поцелуйчики и прочие гадости — исчезли. С возрастом я всё меньше испытываю необходимость что-либо объяснять, тем более что — ничего объяснить нельзя. Слова выражают разный смысл. У каждого свой. Бесполезно.

Сегодняшняя моя подружка пишет мне в полночь:

— Скучаю.

Я отвечаю, тратя свой единственный «чирик» за час:

— Взаимно.

Спустя двадцать минут она появляется у моей двери. Несмотря на то, что с моей стороны это была простая вежливость.

А ещё я помню пропахшие сыростью парадные, приютившие нас с девушкой из Рыбинска. Мы курили, сидя на щербатых подоконниках, и наблюдали, как струи дыма поднимаются наверх, продираются через железные прутья, протискиваются сквозь завитушки перил, словно стремятся изо всех сил оставить свой след: выткать неповторимый цветок, который распустится всего на пару секунд.  Она без конца болтала, я многозначительно молчал. Слушал её смешной и милый ламбдацизм: букву «л» она не замечала в упор, читала Мандельштама примерно так: «Шевейя кандаами цепочек дверных».

Глаза у неё были… и есть — тёмные, печальные: с внешними уголками, чуть сползшими вниз, будто бы сейчас расплачется. И такая особенная улыбка, которая вдруг делала её близкой всякому человеку, даже случайно взглянувшему на неё. Во всём её облике угадывалась та удивительная смесь целомудрия и бесстыдства, которая заставляла меня стремиться к ней. Как теперь заставляет вспоминать. 

Я относился к своей новой работе без особого удовольствия, в губы не целовал, но она снимала с меня бытовое напряжение, приносила деньги. Как будто я неизменно и нудно ехал по хорошо накатанной колее. Пока в день моего рождения, 26 июля, премьер-министр одной из стран не чирикнул в О́динСлова:

«អ្នកជញ្ជក់ឈាម»

Через час этот набор букв был переведён почти всеми пресс-службами государств, членов ООН как: «Лохи». Кроме, пожалуй, одной Республики Науру — их перевод гласил: «Ухожу». Но Республику Науру никто серьёзно не воспринимал, хотя международное право уравнивало её с Америкой или там Германией, поэтому дипломатические каналы обиженных стран запестрели «чириками»:

«Сам»

«Отстой»

«Труп»

Лохом не хотел быть никто.

После чего все государства, не считающие себя лохами, немедленно ввалились в войну по разные стороны скандала: у страны, отличившейся крышесносным заявлением, тоже оказались союзники, которые посмотрели на всё это и выдали в течение трёх часов: «Да. Действительно. Лохи».

Объявлена поголовная мобилизация, но у меня бронь, я же бог «чириков». К тому же рынок рухнул в тартарары.

В нашей конторе «Взрыв Смыслов» экстренное совещание. Клиент — крупнейшая ядерная корпорация на северо-западе — недоволен слоганом.

— Энергия! — предлагает ангельчик Эллочка.

— Засвечено, — морщится арт-директор.

— Будущее! — вступает маркетолог.

— Пресно, — барабанит пальцами по столу арт.

Я смотрю на часы. Дедлайн через пятнадцать минут.

— Вечность, — наконец произношу я.

Все поворачиваются ко мне.

— Опять?

— Работает же.

А через неделю в результате попадания снаряда в атомную станцию имени буквы «Ъ» произошла радиационная утечка.

 Сразу последовал официальный «чирик» нашего правительства, сформированный «Взрывом Смыслов»:

«Вечность!»

Наше слово. Моё слово. На фоне разворачивающейся мировой катастрофы.

Начались протесты. Люди хотели понять: «Где мы запропали, заболели, перебинтовали шарфами горло, осипли так, что и позвать уже не можем?» Хотели высказаться хотя бы перед лицом смертельной опасности. Лидерство в сети захватило выражение манифестантов:  

«Многословие!»

Они победили. И сейчас я пишу свой последний «чирик» перед тем, как серверы О́динСлова отключат.

Пальцы на мгновение зависают над клавиатурой.

Вспоминаю все нерассказанные истории. Недоговорённые мысли. Неоконченные чувства. Зверя, бегущего по синей дорожке. Расстояние между словом и словом. Здравствуй, расстояние, расставание, пробел — сколько лет, сколько зим. Потерпи немного, скоро мы с тобой окрепнем и снова начнём выращивать листик сердца, полоть трын-траву, шуршать страницами, громко прихлёбывать чай и прятать в карман конфетные обёртки. Мы ещё с тобой станцуем. Вот вернёмся в многабукф и станцуем! И все будут танцевать, потому что земля — шар, разве удобно стоять на шаре, на мяче, на яблоке, на ядре?

Нет, надо танцевать, взмахивать руками, пусть неумело, несуразно, спустя рукава, вскрикивая, ругаясь, умоляя — как получается. И падать. Падать в сюжет, выходить из него по ту сторону биологии, где объектив эволюции крутит вол, исполненный очей.

За моим окном вырастает нечто клубящееся, дымное, похожее на выпущенный изо рта исполинский гриб. Но я ничего не вижу, сосредоточенно набираю:

«Освобождение!»

И вот уже воды священной реки несут листья тамариска, коровье дерьмо, мой сюжет, корзину с младенцем Хесусом, банки из-под пива, пятый том «Войны и Мира», презервативы, обрывки сетей, плевелы, прах, любовь, кеды, плач, мячик, Таню, доску, бычка навстречу нестерпимо белому свету.

 

 

Чурики

 

— Из чего же, из чего же, из чего же сделаны наши мальчишки? — песенно вопрошало радио.

«Из говна и палок», — предположила Ирка и не угадала, хотя старательно размазывала манную кашу по тарелке. Пионерский галстук, кокетливо завязанный набок, поражён чернильными оспинами, фартук застёгнут на вот-вот готовую оторваться пуговицу, держащуюся каким-то чудом на одной нитке. Зато в рыжих волосах новые атласные ленты — голубые.

В прихожей затрещал телефон. И у Ирки что-то взорвалось внутри. Слева. Она схватилась за то место, где позже выросла грудь, вылетела в коридор и рявкнула в красную пластиковую трубку: «На проводе!».

— Ирина Самуиловна Гатье?

— Гатье, Гатье, — пробубнила Ирка, — телись скорее, Егоров, на первый урок опоздаем.

— А вам уже и некуда торопиться. Мы вам сообщаем печальную новость: только что, на шестьдесят девятом году, вы скончались. Примите наши соболезнования, — глухо проскрежетало в трубке.

— Егоров! Долбанный ты Петросян, я сейчас выйду и все ухи тебе поотрываю, —взорвалась Ирина Самуиловна.

— Да не беспокойтесь вы так. Ложитесь. Дверь только оставьте открытой, вот прямо сейчас откройте и ложитесь себе. Довезём в лучшем виде, как королеву. Родственники в курсе, сами смертное подвезут, раз вы не подготовились, будто не собирались. Город у нас маленький, ритуалка одна, но какая — «Верный путь».

Бросила трубку и не попала на рычаг: «Пик-пик-пик…», — сквозь Ирку просвечивали вешалка с каракулевым жакетом валькового завитка и часть настенного календаря с рамочкой на сегодняшней дате. Она поднялась на цыпочки, вскинула правую руку ко лбу, будто пытаясь защитить глаза от яркого света, и в этой скульптурной позе упала без чувств.

В морге Ирка побледнела и выцвела, точно старая фотография в школьном альбоме. Стены покрывала белая плитка, основательно побитая временем. Сколы и дыры в плитке скорее напоминали передовую, чем мертвецкую. А может, Ирке после смерти стало изменять зрение.  Но слух у неё сохранился отличный: прозектор выкладывал инструменты, и они злобно брякали об оцинкованный стол.

— Только попробуй, тронь, и вцеплюсь тебе в рожу! — сквозь прозрачные веки в тонкой синеве покойница уставилась на врача.

Патологоанатом вздрогнул. Его отполированная лысина заблестела сильнее:

— Вася, что ты там возишься, давай быстрее сюда», — позвал он санитара.

— Ах ты старая сука, — взвыл Вася, когда зубы Ирины Самуиловны Гатье впились в его предплечье.

И такая необыкновенная лёгкость образовалась в Ирке от этих слов совсем незнакомого мужчины! Она выпорхнула в сквер первой и последней градской больницы. Но до мощной бабы с веслом не дотянула, та была в самом дальнем углу. Зато врезалась в центральную фигуру пионерки, символично приветствовавшую больничный мир рукой с отбитой кистью.

Статую заботливо подкрасили местные маляры-экспрессионисты. Голубая пилотка. Такие же небесные глаза были жирно обведены чёрной краской, что давало все основания отнести спасающую красоту к жанру «прости господи».

Через три дня, на похоронах, у гроба стояла совершенно живая и даже настоящая пионерка из прибольничного парка. Правая пионерская рука была загипсована и покоилась на перевязи. И только чувство самосохранения мешало подойти к ней немногочисленным провожающим.

Две школьных подруги усопшей нервно переглядывались. Что-то незримо знакомое было в облике этой ролевой школьницы. И уже на поминках, слегка выпив, они решительно подошли к раскрашенной девице, подталкивая друг друга локтями.

— Привет, клячи! Что домиком идёте? Валерьянки перепили? — издевалась Ирка-пионерка.

— Простите, мы знакомы? — с недоумением спросила одна из подошедших.

— Валь, ты прикалываешься? Это же я — Ирка Гатье.

— Ну как-то не верится, деточка, — передёрнув плечами, подхватила сползающую шаль Валентина.

— А в то, что ты в лифчик вату в девятом запихивала, верится? Или тоже мимо? А ты, Верка, ногти грызла похлеще пушкинской белочки. Скажешь нет?  В общем, бабули, внимания не привлекаем — завтра в десять в больничном садике у моей персоны. Не ошибётесь, я там только одна честь отдаю. Вот и поговорим. И да, вязанье своё дурацкое прихватите — варежка нужна, неудобно в гипсе: пустота чешется.

Утро тяжело вползло на лицо пионера с горном. Не стесняясь осветило его страдания.

— Ну, привет, девчонки. Повезло вам. Лавка только у меня и у горниста. К нему не ногой — там больничные алкаши собираются, причём такое несметное количество, словно это наркодиспансер, а не богоугодное заведение. Садитесь. А мне здесь ловчее, — Ирка села на постамент и принялась болтать каменными ногами в ботинках, покрашенных коричневой половой краской.

На Иркиной культе красовалась голубая варежка, набитая газетами для объёма. Ирка потянула за ветку липу, растущую над ней, и крутанула против часовой стрелки. Кручу-верчу, обмануть хочу — вправо время мёртвое, влево живое.

Завращались, заскользили улицы города.

— Эй, горнист, бей в барабаны! Баба — маши веслом! Пионеры — живите вечно! — проскандировала Гатье.

— Ты, Ирка, ей-богу, чистый Маяковский, — хохотали одноклассницы, — давай, только не останавливайся.

Но иногда Ирка замедляла запущенную карусель, подтягивала какую-нибудь улицу Ленина вплотную. Дома надвигались, словно крейсер «Аврора», и бабули дружно визжали. А потом спокойно заглядывали в чужие окна, включали свет, прятали носки, переставляли слонов в сервантах, откручивали крышки с тюбиков зубной пасты, оставляли фантики от съеденных «мишек на севере» таким образом, будто внутри конфета, тырили из магазинов мороженное: обязательно крем-брюле. 

Удивительное дело, никто и никогда троицу не застукал за безобразиями. Бабушки знают, что в любой непонятной ситуации надо кричать: «Я в чуриках!» Кто бы ни пришёл, хозяин «мишек» или смерть.

Ирка первая открыла тайну чуриков, потом Валька, последней крикнула тихоня Верка.

Жаль, что секрет забыт. А пионеры ни за что не выдадут, даже выпивоха горнист, даже с утра. Прикипел он к своей трубе губами.

 

 

Застряг

 

Могла ли я знать, когда опускала двухкопеечную монету в телефонный аппарат, что она застрянет? А с ней и целая цивилизация, уместившаяся в своём цифровом варианте на латунном кругляше радиусом в 18 миллиметров. Глупее не придумаешь — между прошлым и будущим.

Я просто хотела набрать Костькин номер и молчать в трубку, пока он не сбросит звонок. А в результате получилась ерунда: образовалась временна́я грыжа или застряг. Но самым важным в произошедшим для меня стало то, что Костька не остался в застряге. Его каким-то образом выбило в будущее. Костька, конечно, баловень, спортсмен и страшный задавака. Но я с ним целовалась. Правда, один раз. И, скорей всего, с его стороны это произошло случайно. С моей нет. С моей по-настоящему. В то же время, может, и к лучшему. А то бы ещё стишки, не дай бог, писать начала.

Ничего. Одна тысяча девятьсот восемьдесят шестой год тоже вполне себе — жить можно. Вовсю идёт цифровизация. Новые книги печатаются с условием, что слог «пи» сплошным методом замещается в тексте числом 3,14.

Но в библиотеках всё-таки оставляют по несколько экземпляров старых не оцифрованных книг: для потомков. Да некоторые несознательные граждане тормозят всеобщую оцифровку, объявленную пятилеткой ПИ, тем, что используют устаревшие книги как подставку под чайник или сковородку, хорошо хоть не в уборных.

*

Костя смотрел с флагманского корабля «Межтрансзвёзд» на застряг. За время путешествия вдоль границ защемлённого времени его корабль густо облепила космическая пыль, и сейчас лайнер, неразличимый на свинцовом небе, висел над северо-западной частью застряга, которая, ионизируясь, слабо светилась, то красным, то синим.

Застряг забирал значительную часть земной энергии, из-за чего излучение земли с момента образования временной грыжи сместилось в красную область спектра. Но почему вдруг появился синий? А ещё Костя отлично видел Киру через тепловизор. Ну как отлично. Она выглядела лучше, чем на самом деле: её тело светилось всеми цветами радуги. Вот она что-то поднимает одной рукой, а указательным пальцем второй тычет в невидимый предмет семь раз. Похоже, что у неё появился дома телефон. Надо найти в базе телефонный справочник Ленинграда 1986 года, наверняка он оцифрован.

*

Раздался телефонный звонок. Кира сняла трубку:

— Костька? Какой же ты остолоп! Только сегодня позвонил! Ты где? Какой у вас год? 

— Кирка, не трынди, две тысячи восемьдесят шестой. Меня в любой момент может снести с линии. Слушай внимательно, это важно. Электромагнитное излучение за последний месяц заметно сместилось в синий спектр. Согласно законам Кеплера…

— Кеплера? Проверяешь меня? Троечник несчастный. Не морочь мне голову. Скажи лучше, что с Анной Александровной. Её нет в застряге. Я ходила к ней несколько раз, в квартире живут совершенно незнакомые люди. Вероятно, Анну тоже выбило, как и тебя. Я не знаю отчего это зависит, но почему-то так оказалось, что самых любимых… — здесь я запнулась, вот дура, не хватало ещё, чтобы этот воображала подумал, что я до сих пор сохну по нему, хотя это правда, –…людей не осталось, кроме родственников. Ты же помнишь её дочь? 

Анна Александровна пришла преподавать литературу в наш восьмой «А» зимой, но проучила нас только полгода. И всё же я успела в неё влюбиться, потому что ужасно влюбчивая. У Анны была двенадцатилетняя дочь с тяжёлой формой ДЦП, связанной с поражением мозга в обоих полушариях: она не могла не только сидеть, лежать, говорить, но даже самостоятельно держать голову, есть и воспринимать окружающих. В свои 12 лет она выглядела как очень худенький пятилетний ребёнок и в основном находилась в кровати для малышей с бортиками. Муж Анну Александровну бросил, наверное. А может, и не было. Я не лезла с такими вопросами. Достаточно шока и от увиденного.  Учительской зарплаты не хватало на няню и лекарства, поэтому все усилия Анны выйти на любимую работу всегда заканчивались ничем. Наш класс стал последним в череде.

— А что Анна?  Учит литературе. Преподаёт онлайн. Теперь ей не надо уходит из дома, поэтому дочка всегда с ней, — ответил Костька.

— Как? Онлайн?

— Именно. Ну то есть… Как бы тебе объяснить. Видеосвязь по телеку. Хотя видеосвязь была установлена в одна тысяча девятьсот восемьдесят седьмом. В общем ученики её видят, точно так же как диктора программы «Время», а она их. Одновременно относительно друг друга. Врубилась?

— Примерно. Как сейчас мы одновременно находимся на одной земле, в одном городе?

— Почти. Между ними нет разницы в сто лет.

— Кость, главное, что у неё всё хорошо. И она учит.

— Я её частенько навещаю. Она мне каждый раз говорит, что ты была влюблена в меня, а я просто дурак, раз не замечал тебя. Зато теперь замечаю, правда, в тепловизор. Но ближе к делу. Так вот, согласно законам Кеплера, «посинение» означает, что галактики приближаются к друг другу. То есть Вселенная сужается. Понимаешь?

— Нет.

— Вселенная стремится к точке. Сброс до заводских настроек. Потому что нарушено одно из фундаментальных условий бесконечного расширения: отсутствие репликации континуума. Кстати, тела застряговцев «остывают» в тепловизоре. Синеют. Именно поэтому я наблюдаю за тобой. А ты подумала, что я в тебя втюрился, что ли? Ахах, размечталась.

— Идиот! Как есть идиот! И что нам грозит?

— Вам пока ничего. А вот у нас время уже идёт вспять. И тут появился шанс прервать откат видимого горизонта в точку отсутствия будущего. Когда наше время сравняется с вашим, надо будет успеть за секунду вытащить монету из злосчастного аппарата на углу Бассейной. Я же знаю, что это ты мне тогда звонила. Из квартиры не видно, но успел выскочить в парадную — к окну. Та-дам! Картина маслом: ты из телефонной будки выскакиваешь, а в этот момент стёкла осыпаются, как будто кто-то камнем кинул в таксофон. И всё. Дальше картинка схлопнулась.

— Один осколок всё-таки догнал мою ногу. Теперь шрам напоминает: о доблестях, о подвигах, о славе.

— Шрам? Это может быть пикантно. Кир, послушай сейчас серьёзно: на всё про всё — миг. И тогда стремление Вселенной к сингулярности остановится. А вот если мы не сможем вытащить эти чёртовы две копейки, пока будем в коридоре временно́го соприкосновения, то наш общий удел — катиться дальше вниз. До нуля. Причём, параллельно, как сейчас.  Врубаешься?

— Вроде бы да. Я сама должна вытащить?

— Нет, Папа Римский. К этому времени изготовлю специальный пинцет. Но и ты там подыщи хирургический на всякий случай. Что-то типа щипцов дебейки, в «Медтехнику» загляни. Попытка только одна, поэтому стараюсь находиться рядом с застрягом, чтобы успеть высадиться при первой возможности. Оттого, что мы становимся ближе к друг другу я и смог тебе позвонить. Ещё месяц назад это было невозможно. Кирка, девяносто процентов зависит от тебя, а десять от случая. 

— Кость, я сделаю. Веришь?

— И ещё… Я ничего не буду помнить, ни этого разговора, ни будущего, в котором жил. Время для меня вернётся к одна тысяча девятьсот восемьдесят шестому году. Но ты должна запомнить всё. Слышишь?

— Слышу. Значит, и у Анны опять начнутся проблемы с работой, придётся сидеть с дочкой?

— Похоже на то. Но мы же что-нибудь придумаем, да, Кирка? Запиши слово «онлайн», а то с твоим склерозом…

— Болван!

— Всё правильно — ругай меня, как на экзамене. Только не дураком.

 

 

 

 

 

©
Клара Шох ― родилась в г. Котласе, Архангельской области. Живёт в Санкт-Петербурге. Образование высшее. Окончила СПбГАУ. Публикации в журнале «Аврора» в 2024 и 2025 году. Участник литобъединения в Доме писателей Санкт-Петербурга (проза), г. Санкт-Петербург. Участник ЛИТО «Поэтическая мастерская СПЛС», г. Санкт-Петербург.

 

Если мы где-то пропустили опечатку, пожалуйста, покажите нам ее, выделив в тексте и нажав Ctrl+Enter.

Поддержите журнал «Дегуста»