***
Не беспокойся, в страшный год
От ужаса окаменеет сердце.
В нем нож сломается. И пуля не пробьёт.
В нем слово задохнётся иноверца.
Неуязвим, решителен пройдёшь
С тяжёлым сердцем сквозь тревогу,
Чтоб снова смог проникнуть в сердце нож,
Открытое любви и Богу.
***
Картофель на стол подаёт квартирантка.
Не правда ли, слишком кусаются цены?
Но прежде — о хокку,
а после — о танка.
Конфузливый выговор.
Кроткие cцены.
Ведь их неспроста приберёг напоследок
Окраинный день в затянувшемся действе
Смурного театрика марионеток,
Сулящего сказку с оскоминой вместе.
По частному сектору стелется лето
И силится не оставаться за скобкой
Непреодолимого сходства предмета
С ветвящейся тенью и дудочкой робкой.
Ах, как безошибочно август угадан!
Хотя ещё только июнь на излёте.
Но дело не в гордом дыханье на ладан,
А в странном прощанье на праздничной ноте,
В какой-то причудливой дальней усмешке
По лёгкой касательной к соединенью
Приманки романа, поста сладкоежки,
Просторного чтения, близкого к пенью.
На запах забвенья,
подгнившей террасы,
Невольной аскезы,
вольготной теплыни
Летят, оставляя небесные трассы,
Раскосые призраки, званные ныне.
Листва распласталась в стекольном овале
Узорчатой рамы с облупленным лаком.
Зелёным отливом струится аварэ
По грудам газет и хозяйственным бакам.
А голос над книгою выше и глуше.
А строки окутаны воздухом спёртым
И речитативом усадебной груши
Во вневременном диалоге с апортом.
И кроны заходятся сабельным блеском
На пухлом бедре накренившейся тучи —
И в слове и даже в молчании веском
Всё не выдыхается пламень летучий.
То прянет,
то вынырнет в матовом блике,
Не жалуя смерть
и о жизни не горясь,
Как будто безоблачно равновелики
Упругий побег, обожанье и голос.
И всюду соседствуют соль воплощенья
И уксус ухода, разбавленный светом,
Как будто бессрочный залог возвращенья
До первого зова покоится в этом.
***
Ни о чём печалиться не надо,
лишь бы бремя времени избыть,
лишь бы так ходить по променаду,
чтобы днём тревогу утолить.
Прямо рядом с домом по соседству
протекает длинная река,
день, теплынь, асфальт успел нагреться,
возят дождь на спинах облака.
Над травою заячьи макушки,
и трава темна и зелена,
на припёке квакают лягушки,
а потом внезапно тишина.
И грибной весёлый дождь стегает
клёны, липы и верхи травы,
будто ударенья расставляет
каждой каплей быстрой синевы.
Он прихлопывает пыль сухую,
прижимает он тебя ко мне,
на щеках влажнеют поцелуи,
этого достаточно вполне.
Юрий Михайлик
***
Не поддакивай мне, не подсвистывай,
только птицы одни и правы
в заоконных, бессонных, неистовых
голосах непроглядной листвы.
Не кори меня, не уговаривай
у предельной черты, а над ней —
предрассветное дымное варево
восходящих из моря огней.
Не включай меня в вашу полемику,
мы дождемся дискуссий иных,
как заложники, узники, пленники
птичьих споров, дождей проливных.
Без прочтенья, мой друг, без прощения,
но закатные птицы легки
по теченью, затем по влечению,
по свеченью волны и строки.
***
жизнь полна спросонья, срединочи,
наспеха, запинки, впопыха.
кто в нее нелепых многоточий
словно перца в пудинг, напихал?
обмер от внезапного накала
ночника невыносимый свет,
как экслибрис юного нахала,
как щенка на влажном грунте след.
знаю, утром, в воздухе, нагретом
солнечною медною джезвОй,
буду серый влажный след мигрени
волочить за глупой головой,
все равно тоскующей о чуде
ощущать, что жив еще пока
тут, в гипертонии и простуде,
в песне дождевого червяка.
***
Я пустые страницы обрёк,
вместе с летом, на вечную осень,
не печалься — пройдёт рагнарёк
и наступит последний буккроссинг.
Мы уснём средь полей дождевых
и под солнцем на теннисных кортах,
в час обмена всех книг о живых
на одну — о воскресших и мёртвых.
Прочитаешь её и поймёшь:
что такое небесная манна,
что такое ядрёная вошь,
в час обмена, за миг до обмана.
И в итоге бескрайнего дня,
на смартфон загрузив бестолковость,
и чужие страдания для,
человек умирает как новость.
Он глядит в предрассветную муть
на страну, обращённую в зверя,
он устал и желает уснуть,
в воскрешение больше не веря.
Так позволим ему — без затей —
уподобиться свету и мраку,
в час обмена, когда одиссей
навсегда покидает итаку.
***
А. Вернику
В туче искрит золотой пирит, влага ползет с гор.
Он говорит, она говорит, все говорят — хор.
И всяк хорист на своей волне: тенор, басы, фальцет —
любых октав и гармоний вне. Но там, где она — центр.
Один вину воздает хвалу, другой — про войну-войну.
Но среди тех, кто прирос к столу, он слышит ее одну.
Что ему до смысла ее речей? — звук подчинил слова.
Она говорит, как журчит ручей, как шелестит листва.
Что ей до прочных его опор, нравственной правоты? —
она не видит его в упор, с другим перейдя на «ты».
И он, от ярости ошалев, — ни выдохнуть, ни сглотнуть —
гудит, как шмель и рычит, как лев, к ней пробивая путь
ревностью звука, нахрапом дна, ведая, что творит.
Его не слышит она одна. Неважно, он повторит.
***
пока я солнцем с головы по пояс
облит и взят в витринное окно,
пока иду по улочке, одной из
немногих, где так дышится сквозно,
пока фонтан на площади старинной,
пока базар и детский сыплет визг,
пока корзинку с выпуклой малиной,
переливающуюся от брызг,
несу, пока я только что родился
и не скворчат вечерние сверчки,
ты смотришь на меня, чтоб я продлился,
во все свои чудесные зрачки.