***
Ветер лёг, послушный ковылю,
Часто прострочившему аллею.
Я тебя, должно быть, не люблю,
Это я любовь свою жалею.
По команде рухнет и умрёт,
Поглядев на абрис леса низкий,
Обернётся, пробежит вперёд,
Полакает из щербатой миски.
На прогулке держится ноги,
Лишь порой, чужого встретив только,
Подбежит понюхать сапоги
И залает, озираясь горько.
Лай её суров и нарочит,
Из мохнатых подреберий выжат,
Но когда работаю — молчит,
Спит у ног и, кажется, не дышит.
Пасть обволокла седая нить,
Лапам снится сад июльский школьный.
Говорят, что надо усыпить.
Говорят, что ей не будет больно.
Самый первый
ну что надо снимать погребение
сказал Алексей Алексеевич
мне стало не по себе
это был самый первый
скелет в моей жизни
он лежал на спине в узкой яме
вытянув вдоль того
что когда-то было телом то
что когда-то было руками и ногами
череп чуть повернут вправо
в нижней челюсти
сохранились почти все
стертые желтоватые зубы
темнели пятна глазниц
и провалы ноздрей
рот был открыт
казалось скелет чему-то
радостно улыбается
шейные позвонки тонкие ключицы
плоские слегка изогнутые ребра
широкий поясничный отдел
таз похожий
на раскрывшую крылья бабочку
толстые берцовые кости
сведенные в коленях
особенно трогательно выглядели
почти невесомые фаланги пальцев
ну вот давай смотри
Алексей Алексеевич взял нож
который мы использовали при зачистке
сунул под позвоночник
и резко дернул
раздался жесткий сухой щелчок
кости немного сдвинулись
Алексей Алексеевич нагнулся
вынул один позвонок
и бросил на лист бумаги
а дальше давай сама
сказал он и пошел
в сторону камеральной палатки
на ощупь фаланги пальцев
были пористыми и шершавыми
ребра легкими и гладкими
берцовые кости тяжелыми и прохладными
это был самый первый
скелет в моей жизни
потом я работала
на расчистке многих погребений
научилась делать
это быстро и качественно
но никогда не забуду
этот самый первый скелет
и этот сухой треск
сломавшегося позвоночника
***
Проходя мимо заборов
на которых написано «счастье»
«любовь» «свобода»
Проезжая мимо стен испещренных
самыми действенными благословениями
Пролетая мимо неба
не по небу а мимо мимо
такого родного
такого жестяного
Спутник мой
куда мы торопимся?
Раньше спешили успеть
до закрытия магазина
А теперь всё открыто
распахнуто настежь
распечатано зримо
просвечено невероятными лучами
и уже не закроется никогда
***
Мне друг прислал промокшее письмо,
Продрогшее и полуледяное,
И вот оно прозрачное лежит
И расплывается в глазах и на глазах.
И стол, и руку сквозь него мне видно,
И боль, и муку вскользь него обидно
Узнать мне, но его или свою,
Я до конца пока не понимаю
И до крестца бока не обнимаю,
Поскольку ничего не узнаю.
Мне этот друг не присылал письма,
Он вовсе мне не друг и не знакомый,
Бумага не присыпана песком и
Не закапана, а просто так сама
Всю эту влагу в воздух источает.
Она меня от воздуха отчает,
Затем меня от воздуха отчалит
И буквами в конверте понесёт.
И я тогда увижу сквозь бумагу
Уже не воздух, но ещё не влагу,
Но некое такое состоянье,
Которое скорее расстоянье
От всей меня, впечатанной, как в лёд,
Меня охватит в тесноте конверта.
Меня не хватит темноте, наверно,
И друг, вскрывающий клеёные края,
Поймёт по налетевшей тени света,
Что эта тень уже совсем не я.
***
И когда наконец нам послали жару,
поняла я, что я никогда не умру.
Я услышала: щёлкнул коленчатый вал,
как печная заслонка, и тяга пошла,
и наладился ход корневого тепла,
и дохнуло из всех поддувал
на сосудистый иней, сидящий внутри,
на каркас костяной, ледяные штыри.
И притоку расплавило к чёрту,
где Нева прорывалась в аорту,
где повесился снег над армадой камней,
простирая холодные пальцы ко мне.
Серебристые серые грозди,
дождевые прозрачные гвозди
под пылающим небом иссохли дотла.
Я адепт настоящего летнего зла,
самых тёмных пожаров таёжных.
Я прогреюсь до детства, я так прогорю,
чтоб меня никогда не достать ноябрю.
Я хочу эту дозу подкожно.
Забери свою жертву, бессмертный июль.
Чью соляру мы палим с тобой, не мою ль?
А мою — так пускай она двигает круг,
колесо сумасшедшее гонит.
Раскаляй, из натянутых жёстких подпруг
вырываются красные кони.
***
Зной прикипает к розовой стене.
Горилочка не пьется.
Кто зиму пережил в моей стране,
тот летом не смеется.
В ней то жара, то гибельный мороз,
сквозняк позёмки в поле.
Так думал в Риме Гоголь-малоросс,
глотая равиоли.
Но Рим есть сон. А в Киевской Руси
(верней, в ее развале)
закон «не верь, не бойся, не проси»
работает едва ли,
особенно, в лихие холода,
когда, костей не грея,
урчит нам колыбельную вода
в утробе батареи.
Нагрейся впрок — задаром, без хлопот —
наешься и напейся.
Июль обилен, как любовный пот,
что капает на перси.
И муху возлюби (не будь, как я!),
и комара, сквозь сетку
пролезшего, и в торте — муравья,
и хищную медведку.
Следи, как пудель стриженой овцой
бежит из-под опеки.
Все умерли. А Гоголь жив, как Цой:
они в одном отсеке.
А Гоголь что? Он снова на мели,
пуглив, подвержен сплину,
хотя его давно перевели
на мову солов‘їну.
***
К тебе обращается бывший твой трепет
в лице человека, что больше не лепит
из мухи слона,
пополнившего человеческий опыт
скупыми подачками, видами комнат
в свои времена.
Твой бытописатель с седою башкою,
хочу сохранить я на время другое
что кожу драло,
на что настучало безродное сердце:
как в ванной, белея, висит полотенце,
мерцает стекло.
К тебе обращается просто жилица:
позволь наиграться, побыть, налюбиться
в необщей судьбе,
простыми словами заполнить тетрадки,
и дай их шепнуть в наилучшем порядке
на ухо Тебе.