***
Зелёный парк — побудешь где ещё
в день выходной.
«Я так устала, — хнычет девочка. —
Хочу домой».
А в парке снова что-то празднуют —
не запретить.
«Кому нужны огни дурацкие
и серпантин!»
Вот что, казалось бы, неймётся ей —
зовёт отца.
В динамики пустили Моцарта:
“… in <…> Wohnsitz auf!”
Теперь почти уже отчаянье
и слёз поток.
Отец спокойно отвечает ей:
«Домой — потом».
Потом и непереносимое
нести легко.
Большая туча рот разинула.
Вступает хор.
Не принимать участья разве что —
в том нет вреда?
Сегодня в мире столько радости —
не отрыдать.
Гладь озерца покрыли оспины —
где водомёт.
Я так устала, правда, Господи.
Хочу домой.
***
Пойдём бродить по берегу весной,
мочить подошвы.
Но ты — не заговаривай со мной,
молчи подольше.
Рождённый искажением восторг —
рождён до слова.
Давай идти, чтоб за спиной — восток,
чтоб — вдоль разлома.
Валун стоит у входа в мир иной,
волной облизан.
Бесстрашьем перед общей тишиной
измеришь близость.
Лоскут небес над морем — напоказ
висит, изношен.
Ты ничего не произнёс пока —
но произнёс же?
Сопротивленье вечной болтовне
меняет дело.
И мой восторг — он стал как будто вне
меня, отдельным:
неэфемерен и необорим,
над тонкой кромкой.
Чем дольше ты со мной не говоришь —
тем он огромней.
***
У меня остались твои книги,
которые я теперь
тебе не верну.
В самой старой
на полях — твои пометки:
«вместо пересказа»,
«литературное сознание»
и одно
неразборчивое слово,
похожее сразу на
Liebesleid
и
fieberhaft.
Конечно,
правдой история становится
только тогда,
когда её превращают
в произведение искусства.
Конечно,
в некоторых случаях
«литературное сознание» —
это спасение.
Конечно,
поле болезни —
твоя специализация.
Когда я напомнила,
что у Крейслера
есть и «Радость любви», —
ты сказал, что радость
всегда вызывала
у тебя опасения.
На всё-то у меня
есть комментарии.
Даже на слово,
которое я не могу распознать.
Как будто бы мы разговариваем —
как раньше, по-настоящему.
Слава Богу,
ты жив.
Недавно спросил:
«Не у тебя ли мой Фрейд?»
И я ответила:
«Надо лучше беречь
такие экземпляры».
***
Рвануть окно, не стукнувшись рукой
на этот раз, вдохнуть морозец жадно.
Сегодня вид окажется другой —
больничный сад к зиме преображают.
И тем, кто — здесь, предположить дано,
что вечером участливый садовник
одну из веток заберёт домой —
поставить поскорей в кувшин с водою.
Мечта сбежать живёт во мне с тех пор,
как перекрыта старая дорога.
Я помню, что наточенный топор
смолкал на время наших диалогов.
Я говорила, что не всякий сам
находит слово нужного оттенка;
что мир в миниатюре — это сад…
А ты ответил: «Нет — библиотека».
Болит несуществующий ушиб.
Глаза так долго привыкают к свету.
Куда и ехать — я боюсь чужих.
Я никуда, конечно, не уеду.
Всё громче звук неумолимых пил,
в ответ слегка гудит кувшин напольный.
Как жаль, что ты меня не полюбил,
а только понял.
***
Пасечник умер. Такой у него
голос чудеснейший был —
похож на пчелиный гул — что любой
столбенел, впервые услышав.
Солнце цветёт медоносное здесь,
сладкая в воздухе пыль…
царит небывалый тёплый покой,
говорить как будто излишне.
Кем объясняется смерть: человек
чувствует — нет, ни о чём
действительно важном он рассказать
не способен, призван и назван.
Пасечник — тот распадается на
тысячи, тысячи пчёл,
которые больше именно так
никогда не соединятся.
