рассказ
У Петра Палыча отец умер. И оставил ему в наследство небольшой бизнес по перевозкам каких-то грузов, не то сыпучих, не то наоборот — рассыпчатых, Петр все время правильное слово забывал, из-за чего его речи вызывали на профессиональных совещаниях тонкие улыбки подчиненных. Отец — бывший железнодорожный чиновник, последние двадцать лет был совсем от Петра Палыча далек. И всю жизнь Петр тащил за собой, как тащит динозавр свой гигантский хвост, это ощущение — что он нелюбим и не нужен. Особенно острым оно стало после смерти матери и быстрого появления мачехи. Мать он плохо помнил, урывками. Вот они с отцом забирают его из садика в конце недели — они жили в Красном Селе, а у Петра болел глаз, и нужно было ходить в специальный глазной садик в центре, в Саперном переулке, в розовом доме, у входа в который стояли здоровенные страшные атланты в звериных шкурах. Глаз ему заклеивали пластырем и запрещали отклеивать. Выдавали родителям на выходные — те приезжали, ждали его в раздевалке — отец, высоченный и огромный как гора, и мать, казавшаяся даже ещё выше него из-за высокой модной прически под Бриджит Бардо. Мать прижимала его к груди, от нее пахло ландышем и бузиной, и маленький Петя был счастлив. Они ехали сначала на метро, потом на электричке, потом садились на автобус — это если они направлялись на выходные в деревню, к родственникам матери. «Опять Львовский подали» глубоким грудным голосом говорила мать — меня мутить будет. Автобус был какой-то весь округлый, белый с синими полосами. «Причем тут львы» думал маленький Петя про автобус. Раз он выпросил на остановке живого рака — какой-то выпивоха продавал рядом с остановкой зеленых раков, их хитин напоминал по цвету маленькие танчики из набора военных игрушек. Гладкие клешни совершенной формы очаровали Петю, и он стал клянчить купить ему животное, а отец, как всегда, уперся — он считал, что баловать детей нельзя и никогда навстречу Петиным пожеланиям не шел. Но тут мать вступилась — да еще сыграло видимо то, что ребенка только что забрали из садика после недельной отлучки. Отец снял кепку, в нее бросили несколько прядей речной травы и рака, шевелившего клешнями. Так рак вместо быстрой смерти в кипятке получил мучительную долгую смерть в миске с водой, куда его посадили по приезду в деревню. Миску поставили в сенях, и Петя поначалу ходил туда каждые пять минут, смотреть как рак шевелит клешнями. На следующее утро рак пропал, и постепенно Петя о нем позабыл.
Не сказать, чтобы потом, во взрослой жизни, отец не заботился о Петре — он даже пытался его вовлечь в занятия бизнесом, но ничего у Петра не получалось, все валилось из рук — настоящего интереса, деловой хватки не было у него. Ему больше нравилось украшать кабинеты подчиненных разными картинами, и каждому он старался подобрать нечто подходящее. Любил он заниматься и оформлением интерьеров в офисе — часами мог просиживать, разглядывая каталоги с образцами обоев или обивки. Был он крупный, грубоватой внешности, но не без некоторого звероватого обаяния. Став хозяином конторы, он решил быть ближе к народу и со всеми познакомиться, и поехал на корпоратив на острова Ладожского озера. Стоял там на пляже, высокий, крупный, неловкий, и как-то стесняющийся своей силы и огромности, весь поросший рыжеватым волосом, среди клевретов, подлиз, подхалимов, охранников, безопасников, первых и вторых заместителей. Все равно выглядел он среди них белой вороной.
Петр был болезненно застенчив в отношениях с женским полом, но научился эту свою застенчивость прятать под маской грубовато-циничного бабника. С семейной жизнью у него не заладилось — дважды разведенный, он перебивался эпизодическими отношениями. Став хозяином довольно большой организации, ощутил себя неким подобием владельца гарема, поскольку в женской части коллектива было на кого глаз положить. Как цветные птицы на фреске садов Юлии целый день перемещались по офису разномастные красотки, словно бы соревнуясь друг с другом в привлекательности. Тайком глядя на них, Петр выбрал для своих фантазий Лизавету из отдела международных перевозок.
Высокая, тонкокостная, изящная, с копной вьющихся золотистых волос — она похожа была на неврастенических ботичеллиевых дев, с едва заметным и оттого завораживающим нарушением симметрии черт лица, как будто разбитого на сегменты, словно бы это был витраж или мозаика. И ещё, в лице Лизы, кроме завораживающей красоты и этой самой нервности, было и еще некое очаровательно-детское выражение, как будто бы от плюшевой детской игрушки.
Обычно он видел её по утрам, проходя в свой кабинет. Она стояла у кулера, опершись плечом о дверной проём, в позе как будто небрежной, но в то же время очень продуманной, так словно бы зябко кутая в цветной платок нежные субтильные плечи и поставив на носочек правый сапожок у внешнего края левого держась при этом элегантно, как танцовщица. На губах её играла задумчивая улыбка, а зеленые глаза смотрели отстраненно вроде бы в окно, на вывеску грузинского ресторана «Чавчавадзе», на которой нарисованный под Пиросмани ослик тащил две пузатые хинкали, висевшие у него по бокам, наподобие мешков с грузом, но в действительности смотрела она в какую-то неизвестную зрителю вечность. Вся загадка и волнение, трепет и спокойная грация. Но стояла она там не просто так — она ждала одного своего воздыхателя. На протяжении нескольких месяцев до того, как Петр появился в офисе, как за увлекательным сериалом, весь коллектив наблюдал за развитием её романа с Андрюшей из отдела перевозок окатышей. Андрей этот был как работник не особо хорош, и просто пересиживал в конторе, случайно попав туда, но на самом деле чувствовал, что его подлинное призвание — аквариумистика. В свое время он увлек Петиного папашу идеей организовать в офисе аквариум и ухаживать за ним — заодно и на обслуживании сэкономим — сказал папаша и согласовал размашистой подписью бюджет на покупку оборудования — в общем, не особо дешевого. Зато Андрей постарался, и аквариум вышел на славу — большая, трехсотлитровая банка заполнена была пышной многоуровневой растительностью, бодрость и свежесть зелени обеспечивал баллончик с углекислым газом и система дорогущих японских ламп. Среди подводных кущ плавали, словно золотые огромные монеты, дискусы, делая вид, что они вялые и ленивые, как рыбы-луны. Также Андрей разводил в аквариуме редкостных цихлид — апистограмм рамирези, с нежными вуалевыми плавниками и тонкой расцветкой, будто на морду рыбке брызнули бирюзовой неоновой краски, и крохотные капельки застыли тут и там. «Они живут просто в лужах, в Южной Америке, в джунглях на полянках — рассказывал учредителю Андрей, и тот важно кивал, разглядывая изящных рыб, обмахивавших плавниками ямку с икрой. Рыбы плодились исправно, и Андрей все хотел компенсировать затраты своего времени, сдавая подросших мальков апистограмм в зоомагазин по соседству, но наглые дискусы сжирали почти всю молодежь, будучи на самом деле резкими и быстрыми в бросках хищниками. Андрей же был слишком непоследователен — он любил красоту и не мог удержаться от того, чтобы не завести в одном аквариуме и дискусов и апистограмм, хотя прагматизм требовал остановиться на чем-то одном. Аквариум поставили в холле рядом с кулером, и Лиза полюбила мечтательно стоять там в своей грациозной позе, якобы выйдя набрать воды и остановившись посозерцать прекрасных рыбок. Андрей же, которому она давно нравилась, возился с аквариумом и параллельно пытался затеять с ней какой-нибудь шутливый разговор. В самый первый раз он рассмешил её, сказав, что она как девица из пушкинского стиха — поутру по воду шла и предложил спеть песню про синицу, что тихо за морем жила, потом сказал, что она как Ребекка у колодезя, и не напоит ли она заодно стоящих тут за углом его верблюдов. Так как звук из холла, благодаря сложной, как внутреннее ухо, геометрии коридоров старого здания, долетал до приемной очень хорошо, а там сидела любопытная как невесть кто и падкая на романтику секретарша, то скоро обрывки из галантных бесед стали достоянием доброй половины офиса. Обрывки страстных бесед влюблённых, словно заблудившиеся в стенах разговоры духов прошлого, летали по коридору, и секретарша то хихикала, прикрывая рукой рот, то мечтательно возводила очи горе. Трепещущим голосом Андрей говорил своей Изольде: «я в первый раз обратил на тебя внимание помнишь в той поездке на Валаам, я сидел на теплоходе у прохода, а ты шла мимо и помню это как в кино, плавные завораживающие движения твоих бёдер и дивный божественный аромат волнами исходит от тебя и как бы звучит волшебная музыка и весь переполнен я пьянящим восторгом и от этих движений и от запаха». Выражаясь так, хоть и несколько цветисто, Андрей все же не имел конкурентов по куртуазности в среде своих безъязыких коллег, которые двух слов связать не умели и отличались нравами столь неизящными, что главной ценностью для них был обед из вареной колбасы, поглощаемый прямо на рабочем месте и батон этой колбасы, лежащий на столе одного из коллег, розовый и бесстыдный, как ляжка непуганой нимфы с картины эпохи рококо, служил для Лизы символом отвратительной грубости окружавших ее людей, на фоне которых Андрей смотрелся очень выгодно. Так как скрыть романтическую интрижку в коллективе вообще сложно, а уж тем более потому, что наивные наши влюблённые особенно таиться и не умели, многие знали об их романе и все почти, завидев их в очередной раз стоящими у аквариума, улыбались легкой улыбкой — кто с ноткой ностальгии, кто светлой зависти, кто печали.
Пётр впервые обратил внимание на Лизу примерно через месяц после своего прихода к власти, посмотрел на неё долгим внимательным взглядом, на её плечи в тонкой водолазке, оценив сразу их тонкость ширину выправку и мягкость, оценил дразнящие зелёные глаза, оценил миленький, самую малость вздернутый носик и всю чарующую слегка ленивую плавность движений по которой легко предвосхитить степень губительной нежности чувственного наслаждения, которое она может подарить, и вызнав все про неё через сатироватого начальника безопасности, стал охмурять её, то выписывая лишнюю премию, то повысив в должности, при этом постоянно вызывал её в кабинет и вёл длинные, якобы деловые беседы.
Андрея же Пётр возненавидел и стал строить против него интриги. Он дал приказ буквально завалить его заказами и лично контролировал их выполнение, чуть что, придираясь и спуская на бедного парня всех собак, оставляя его дежурным на новогодние и всякие другие праздники. И вот, как раз на восьмое марта, арендованный тепловоз с окатышем влетел в хвост воинского состава, расшвыряв как коробочки какие-то ржавые ракетные установки и причинив немыслимый убыток. Тут же все забегали, заездили в Москву к министрам на совещания, поднялся ужасный кипеш, а Пётр Палыч, радостно потерев ладошки, уволил Андрея, так как тот был в эту ночь дежурным, хотя парень к самому происшествию не имел ровным счетом никакого отношения. И прекратились волшебные романтические свидания у аквариума — никто там не стоял по утрам, глядя в окно со слегка трагическим видом выражающим одновременно чувственную страсть и страдание, а также ожидание от жизни чего-то волшебного.
Пётр начал опутывать её своим сетями, словно паук, вызывал её в кабинет и рассказывал как бы невзначай о том, что у него недалеко от Сицилии на небольшом островке куплена вилла, и там райские места, рощи кровавых апельсинов, волшебное пение птиц, и никто-никто на белом свете, ни одна из его бывших жен знать про эту виллу не знает, а там копии критских фресок и ослепительное небо и можно загорать голым… Лиза при таких словах глядела на него с испугом и оттенком брезгливости, представив его, крупного, громоздкого, всего поросшего как гора лесом рыжеватым волосом, загорающим в голом виде на террасе сицилийской виллы. Но выказывать неприязни открыто она не могла или не хотела, относясь к ухаживаниям с некоторой амбивалентной осторожностью. Романтическая их история с Андреем развеялась ― остался на память о прошедшей любви только зацветавший теперь в безобразной грязи аквариум, рыбы в котором без Андрея все передохли, остался только один какой то самый свирепый и оторванный дискус, который бросался к подходившему к аквариуму Петру, ставшему теперь его кормильцем, словно собака, вылетая из зарослей и устраивая дикую пляску вдоль переднего стекла. Ишь ты, рыба, а узнает хозяина — покровительственно думал Петр, бросая питомцу разноцветные, как витражи в готическом соборе, хлопья сухого корма из баночки, и это уносило его в размышления об эволюции интеллекта, лекциях Колмановского и прочих увлекательных вещах.
Однако же Андрей так просто не сдался, решил вступить со своим соперником в противоборство и пригласил Лизу в театр. Как раз проходил фестиваль Early Music, на который приехал чешский ансамбль барочных аутентистов с какой-то ораторией Генделя. Был дивный майский вечер, и Лиза шла по Итальянской улице, вся овеянная пышным платьем шафранового цвета, словно мак на вершинах Тянь-Шаня, просторное газовое платье, которое казалось бесформенным и огромным, на самом деле подчеркивало хрупкость и изящество ее фигуры, и она была вся такая ранимая, тревожная и волнующая — и очень нравилась себе в этот вечер, предчувствуя нечто необычайное. Андрей даже несколько застеснялся её — такой она казалась шикарной. «Греки такой цвет платья называли крокопеплос, у богини самой ранней утренней зари было такого цвета платье» ― смущенно сказал он и Лиза улыбнулась этому непонятному, но отчего то волнующему комплименту. Постановка была очень занятной, сцена представлена в виде маленького кукольного вертепчика, в котором действующие лица изображались смешными марионетками, а солисты водили кукол и при этом умудрялись петь. Было что-то про несчастную любовь в античном духе, свистала флейта-пикколо в руках девицы-виртуозки. После спектакля, растроганные, они вышли из театра, пошли по Садовой улице, но вдруг, почти на углу с Невским, Лиза резко остановилась — на улице стоял и смотрел на них Пётр Палыч собственной персоной, высокий, грузный. Но что-то робкое, в тот момент было в его обычно грозной фигуре, что-то болезненное, детское, казалось, дрожало в его глазах.
― Лиза, — сказал он, — а я ждал тебя здесь весь вечер. Андрей с непониманием посмотрел на Лизавету. Она взглянула виновато.
— Ну, Пётр Палыч, смущенно протянула она, заколебавшись.
― Так, — сказал, вспылив Андрей, и предательство его возлюбленной вдруг как пропасть разверзлось под его ногами, — ну и оставайся с ним, — брезгливо бросил он Лизе, сверкнул глазами на бывшее начальство и исчез в галерее Гостинки. Пётр Палыч стоял, смущенно глядя на Лизу. Она бессильно опустила свои прекрасные нагие руки, отчаянно выдохнув.
— Ну вот, — сказала она — он сбежал, а вы-то что, женитесь что ли на мне? У вас и так, наверное, четыре жены, — сказала она, — куда вам пятая?
Он продолжал смотреть на нее с упрямой нежностью.
— Пройдемтеся, — сказал он. Они пошли назад в сторону Итальянской улицы.
— Не знаю даже, зачем это я тут с вами хожу, — сказала Лиза. — Этот дурачок небось будет ждать меня у метро в Озерках, а я тут с вами время зря трачу. Петр Палыч грустно вздохнул. — И не надо вздыхать, как старый толстый сивуч в порту Петропавловска-Камчатского, — сказала она.
— Что за сивуч? — поинтересовался Петр Палыч.
— А вот когда поедете туда в командировку вместо Сицилии, то и узнаете, — сердито взбрыкнула Лиза.
— Хорошего у тебя цвета платье, — сказал Петр Палыч, — у моего отца когда-то машина такая была, «Волга» — самая первая.
— Богатенькие значит вы были? — спросила Лиза иронично.
— Ну не сразу, — отвечал Петр Палыч. — Сначала и на автобусах ездили в деревню.
Они дошли до Михайловского замка, горевшего в закатном солнце почти таким же шафрановым цветом, как Лизино платье.
— Между тем, — сказал Петр Палыч, — знаешь, Лиза, что Павел этот замок покрасил в цвет перчатки своей возлюбленной, княгини Гагариной. Она перчатку обронила, а он поднял. В какой бы, говорит, сударыня, покрасить дворец свой? Ах, покрашу в цвет перчатки вашей. И покрасил. Возвышенный был человек, настоящий рыцарь.
— Псих больной. Он ее платонически любил, знаете? Ну как настоящий рыцарь. Помолчали.
― А маму я вообще плохо помню, — сказал он, вновь подхватив брошенную было вторжением княжны Гагариной нить разговора. ― Помню, я — глупый краснощекий карапуз стою под яблоней, светит солнце и мама, вернувшаяся из парикмахерской, счастливая и красивая, наклоняется ко мне и протягивает большой красный пластмассовый телефон. И играет такая прекрасная наглая, бесстыдная и упоительная какая-то песенка, она ещё начинается с таких бубнов, мне тогда казалось, что золотые монеты сыплются из сундуков с каким-то тихим звоном. Потом помню её в зимнем пальто с воротником, коричневое такое, а воротник черный с седыми волосками, из чернобурки что ли, и ещё шапка высокая, как у боярыни, и она наклоняется ко мне и прижимает к себе, и пахнет от неё морозом, духами и мандаринами. Мне родители тогда казались великанами. Если себе представить, что я тогда был размером как сейчас, то моя мать была бы великанша, но это было бы не страшно, а приятно, играла бы музыка как из шкатулки, пахли духи и мандарины, был бы уютный приглушенный свет как от елки и казалось, что так будет всегда.
Они вошли в закрытый уже Летний сад — Петр Палыч сунул сторожу бумажку — и побрели среди белых статуй.
― Вот Венера Таврическая, — сказал он, остановившись. — Я когда маленький был, здесь еще настоящая статуя стояла, она теперь в Эрмитаже. Мне эта статуя маму напоминает всегда, я когда совсем маленький клоп был, с мамой в баню ходил, я помню.
— Что ж, прямо в женское отделение? — спросила недоуменно Лиза.
— Ну а как, — тогда ванн то не было, жили мы в Красном Селе, в доме частном, раз в неделю в баню. Помню ее — она высокая, статная, красивая — стоит у лавки, как Венера Таврическая — и шайкой только прикрывается. Этой статуе, — махнул он рукой, — тоже шайка бы в руке не помешала. Я когда курсантом был, мы однажды из бани шли, шайку сперли и залезли потом ночью в этот сад, и на руку ей повесили. Вот был скандал потом, на весь город, — засмеялся он.
— Врете, — сказала Лиза и улыбнулась. — И долго вы так, без бани, жили?
— Да вообще не очень. Мне было лет десять, мы в город переехали, был ремонт, я спал на раскладушке в коридоре из-за ремонта и вдруг проснулся от ужаса, от звука глухого удара мягким телом об бетонную стенку, от материнского стона и слышу яростный ни на что не похожий голос, в котором лишь миг спустя узнаю отцовский «Сука!» и стон на выдохе матери: «ну давай бей ещё бей чтобы остался синяк как тогда» в голосе боль и страсть, отчаяние прижатого к стенке зверя. И бессильный грязный мат отца. Я обомлел и лежал, не смея дышать лишь кулаки сжимались, и с закрытыми глазами видел какие неожиданно тонкие и волосатые ноги у отца, как он в семейных трусах и натянутых носках и майке ходит по дому темному и ночному и материться и стелет себе отдельную постель в коридоре. Вскочить, закричать, закрыть мать? Нет я слишком слаб для этого, слишком ничтожен. Я лежал в своей постели, не шевелясь и притворялся спящим. Ненавижу себя до сих пор. Мать умерла через год, так до сих пор и не понятно, что с ней было, а потом эта появилась — очень быстро. А на следующий день после этого отец потащил меня на карусели в Петергоф. Я вообще хреново детство помню, но эти несколько дней запомнились. Мы одни завтракали — мать на работе, отец зачем-то наливает себе стопку водки и пьёт, закидывая голову, попёрхивается, злится — замечает, что я ехидно улыбаюсь, даёт подзатыльник. А я вообще не хотел может смеяться над ним, у меня просто тик такой — улыбаюсь иногда не к месту, — растерянно сказал Петр. ― Потом в Петергофе едем на карусели, и что-то мне от этих каруселей невесело и нерадостно, и мучаюсь я от фальши и неестественности. Он типа хотел мне быть другом, типа выходной с сыном, но лучше б он был таким, как всегда, равнодушным, не замечал бы меня — так комфортней и привычней, и мне и ему.
— А у мамы были родные?
— Был брат, дядька мой, только он мало здесь жил, он в энергетике работал, всё строил станции в разных далёких странах — Перу, Гвинее-Бисау. Иногда приезжал в гости, меня навестить, редко очень. Привозил то кокосовый орех, похожий на маленькую волосатую мордочку мартышки, то марки колониальные африканские, классные, то книжки про индейцев (настоящих яноама, а не ряженых майнридовских), а однажды привёз глиняную статуэтку быка с африканского рынка, мощного такого, свирепого, будто сейчас бросится на кого-то. Какая-то древняя сила в нем была. Я его полюбил, носился с ним как дурак с писаной торбой, ну и получил — захожу в комнату, а сестренка его в руках держит. Я как заору, а она как кинет его — и все, вдребезги. Я тогда последний раз плакал. А бык потом в осколках так и лежал, я все склеить его хотел — так и не склеил, потом в армию ушел, мачеха выбросила, наверное.
― На лето меня всегда в деревню ссылали. Сами главное в Крым, а меня в деревню, — усмехнулся Петр. ― Но ничего, я вообще-то любил. Дядька мне лошадь давал отвести в ночное. Мерин правда старый, сивый, какая уж там лошадь — но смирный зато, не сбросил меня ни разу, ничего. А так я стадо пасти ходил, уйдешь на весь день в поле с пастухом, лежишь в траве, собака рядом бегает. Только вот аллергия меня мучила — попадешь на полынь и все, нос картошкой, слезы в три ручья.
Делать там было нечего только, даже книжек не было почитать. Я бабочек хотел собирать, дядька мне прислал книжку для юных энтомологов, я читал ее, читал — какие-то пинцеты, препарация, кишки вытаскивать, да и плюнул. Хотя вроде бабочек так просто можно сушить. Какой дурак эту книжку для детей писал? ― И Петр сердито сплюнул в сторону.
― Раз иду по дорожке, перед домом, смотрю, ползет гусеница — здоровенная, зеленая, и сверху на башке такое пятно синее с красным, рожица страшная. Увидела меня, подняла тельце, качает головкой этой своей, типа угрожает. Тетка подошла, взяла полено и припечатала её. Я так удивился — клякса зеленая осталась. А наверно редкая бабочка была какая-то. Ну а им что — народ глупый, для них гусеница вредитель и все. Тетка вообще смешная была. Кур своих всех Мариями-Антуанеттами кликала. Схватит походя зазевавшуюся курицу и идёт, покачиваясь, как боцман (нога у ней болела), идёт и приговаривает: пойдём, Мария-Антуанетта, настал твой час, мадам. А в другой руке у ней топорик поблескивает. Потом курица эта на столе за обедом сверкает золотистой своей шкуркой что архиерей на воскресной службе в своей златоцветной ризе. Не, иногда хорошо там было, только скучно. Однажды загорелся я идеей заработать денег, вычитав в районной газетке о приеме ромашки лекарственной (3 р.) и подорожника (2 р. 50 к. за килограмм) и засыпал все свободные пространства на веранде сушеными растениями, которые благоухали там волшебно, но тут на выходные отец с мачехой приехали, типа проведать. А мачеха типа же педработник, советская пропаганда, долой капитализм и алчность и все такое. Ну она послушала мои бизнес-планы (а я уже на магнитофон рассчитал накопить) и такая говорит проникновенным голосом: ну Пётр, ну нельзя же быть таким жадным. Давай ты отнесёшь это в аптеку и скажешь: «Это от меня больным в подарок». Я так разозлился тогда, хрен вам думаю, дорогие больные, раскатали вы губу. Потом отец с мачехой уехали, я все это выбросил. Надо было просто сдать за бабки, да и не слушать ее.
― А последний раз я в деревню ездил свинку резать, это я уже побольше был. В деревне две свиньи держали всегда, одну осенью резали, на Николу. Мачеха меня отговаривала — зачем говорит тебе к жестокости привыкать. А я все равно поехал. Конечно, в ужасе сидел в доме, сунул голову под подушку и ждал, когда завизжит. Потом вышел на улицу. В сенях штык-нож финский с войны, дядькин, длинный такой, страшный, с фашистским крестом на ручке. Они его прятали, специально только для свиней был. День был солнечный, иней так красиво искрился на золотящемся в солнечных лучах стерне. Поодаль от дома мужики возились с розовой лежащей на деревянном помосте тушей, из брюха в таз переливались, сверкая, серые груды кишок.
— Голландская живопись какая-то, — сказала задумчиво Лиза, не смутившись.
― А потом я под машину попал — лет в пятнадцать уже. Ходил в кино с дружками. Что за фильм был, не помню. Февраль был или март, оттепель, мы по дороге шли как раз мимо моего дома. Но я домой не хотел, хотел погулять еще с друзьями, с девчонками. Там еще девочка была, которая мне нравилась, Юля, фигуристая такая, из восьмого «а». А эти придурки стебать меня стали, типа у меня пальто немодное. А мачеха правда меня одевала как чучело — народ кругом тогда в варенках бельгийских ходил, или в штанах кооперативных за сто рублей — а мне хрен, купили коричневую какую-то балахону как мешок — носи Петя. А дети злые, они ведь чувствуют, что тебе больнее всего — и на это и давят. Там у нас еще тролль такой был, Коля, вечно всех доставал. Девочка у нас в школе была с большим носом, она ходила, прикрывая его рукой, ну стеснялась типа. А он как увидит её, так сразу давай крик подымать, пальцем показывает, ржет. Дебил, короче, чего тут. Вот он меня доставал этим пальто, доставал, короче я резко психанул так, говорю все типа, я домой — и побег через улицу. А она узкая, и по одной стороне народ валит толпой — там общаги студенческие были недалеко — а по другой редкие машины ездят, улица маленькая, а движения тогда такого не было, тротуара там и до сих пор, кажется, нет. Ну вот, я и побежал, а там такси. Бегу и понимаю, что что-то оно близко светит этими фарами своими и рычит. Как зверь какой-то. Я быстрее, а оно наезжает. Как даст мне в жопу, как бросит, как подкинет как перевернет — только помню, что я рукой вроде упираюсь во что-то здоровое и крутящееся — потом как швырнет меня прочь на газон. Встал я, короче, смотрю, водила вылазит. Ну, думаю, счас будет бить. И как побегу домой. Он за мной. Только я быстро очень убежал. Вжик, и домой забежал. А дома отец как раз собирался бабку вести к зубному. Это целая церемония была, как выезд китайской императрицы Цы Си — у бабки ноги болели, и она ходить толком не могла. Мачеха на работе была, а отец, сестренка, вся закутанная, и бабушка с табуреткой — как в том мультике, иностранец с табуреткой, — выходят такие на лестницу. Тут я бегу и кричу: спасите, за мной водитель гонится — и домой вжух. Потом товарищи мои пришли, петушок принесли, шапку мою то есть. Водитель пришел, говорит, типа я не хотел его бить, виноватый весь такой. Я говорит, зафиксировать его хотел, потому что часто в шоке жертвы ломаные бегают и потом только хуже. Ну вот. Тут рука пухнуть стала, как бревно. Скорая приехала. Молодой доктор посмотрел меня, говорит, все норм, рука только сломана, но в больницу все равно надо. Он в окно посмотрел — «Что это за труба у вас», — говорит. Это, говорю, фабрика грим. Чего говорит, имени братьев Гримм что ли? Да нет говорю, грим типа, это там кремы разные варят. О — говорит — нет, это имени сказочников, там на самом деле ведьмы работают. Они там ночью шабаши устраивают, раздеваются голые, кремом натрутся, и в трубу эту вылетают. Не видел никогда? Ты ночью следи, увидишь — и он подмигнул мне. Я потом ночью встану воды попить и все в окно гляжу на эту трубу — не будут ли, правда, бабы голые вылетать? А после больницы пошел я в школу, с гипсом. А главный хулиган из соседнего класса по кличке Пися, здоровенный и наглый, меня как увидел, кричит: «О, Петя, ты жив что ли?! Мы то тут тебя похоронили давно, давай тебе распишусь на гипсе», — и написал конечно слово из трех букв, которое было не оттереть и за которое потом я к директору попал и долго оправдывался, что никак не мог написать его так красиво левой рукой. Этот самый Пися отличился потом тем, что крутил роман с самой красивой девицей в параллели — редко доводится в жизни встречать такое сочетание правильной спокойной классической гармонии, какой-то донской величавой ясноглазой красоты, стройности и соразмерности всех членов тела, правильности формы черепа, гладко облегаемого зачёсанными назад волосами, правильности и миниатюрности носика и такой абсолютной как безграмотности, так и природной недалёкости ума. Она была глупа, как пробка и бревно. Ни тени мысли в ясных очах. Он (Пися) был так же туп под стать ей — что твои Тристан да Изольда, мать твою, что за гармония! Раз убегая от ментов из притона, он вышел на балкон, ему дали веревку в руки и сказали слезай, а он и прыгнул с концом её в руках с третьего этажа, сломав обе ноги и долго потом ходил на костылях. В общем, друг другу они подходили со своей пассией, но Пися долго не прожил — героин, овердоз, найден мертвым на лестничной площадке в 1993 году, двадцати лет от роду.
Такие вот истории рассказывал Петр Павлович Елизавете той летней белой ночью, и как Отелло Дездемоне, историей своей печальной судьбы, вскружил бедняжке голову. У Сократа был Демоний, а у Дездемоны — Дездемоний, и оба какие-то стремные советчики.
Поэтому уже на исходе той же ночи они вместе поднимались по лестнице в мини-отеле на Фонтанке, недалеко уйдя от Летнего сада. Бывший особняк сохранил статую Афродиты, стоявшую между первым и вторым этажами, они шли мимо неё и богиня, казалось, делала магические пассы руками, что-то вроде благословляющих влюбленных жестов.
В номере Петр подключил свой телефон к аудиосистеме и поставил музыку — сначала что-то нежное и легкомысленное из шестидесятых годов, с каким-то шелестом бубнов, неожиданным клавесином, наглым и счастливым женским голосом, со смешными дудками, имитирующими странные шаги назад — какая-то лунная походка.
― Хочешь, — сказал он, — я расскажу тебе, как мой дедушка украл бабушку? Он работал на торговом флоте и ходил в разные плавания. Вот как-то раз в Индонезии шли они тихим проливом между островами. Кругом зелень, райские птицы летают. Вдруг слышат, как с берега русская песня доносится. Какая-то девушка пела модную тогда песенку «В бананово-лимонном Сингапуре». И голос был таким манящим и прекрасным, таким несказанно сладостным, что будто некая божественная сила потянула дедушку. Он раз — и прыгнул через борт. Капитан за голову схватился — побег советского моряка в рейсе, каюк ему теперь. Дедушка же плыл через пролив, мерно загребая руками. Вот он, значит, приплыл на остров, вылез на берег, подобрался к забору, голый, как Одиссей и прикрываясь ветками, заглянул в сад. Там работала на грядках девушка, и почти по Пушкину, пела (дабы хозяйской ягоды тайком уста лукавые не ели). Оказалось, дочь русских эмигрантов из Харбина, пытались переехать в Австралию, застряли в Индонезии, родители умерли, она осталась одна. Дедушка, конечно, тут же предложил бабушке бежать с ним. И она, конечно, согласилась.
Тут Петр, чтоб проиллюстрировать историю, поставил эту самую песенку Вертинского. Расплакалась скрипка. Сладостный запел голос. Петр взял Лизу за талию и ощутил какое гибкое сильное и теплое тело у него под пальцами. Отчего-то оно показалось ему немного змеиным, но только если бы это была огромная змея. Что-то было такое в этой гибкости, в этих движениях, в этой готовности извиваться в танце.
А спустя чуток времени Лиза, стоя у окна в гостиничном номере и бросая через плечо магнетические взоры, плавными движениями обнажалась от своего платья, повернувшись спиной к Петру Палычу, лежавшему уже в кровати и восхищенно шевелившему пальцами ног. В бледном зыбком свете не играл еще своими красками плащ наступающего утра, шафрановая же риза платья, сбегая с её спины, будто тонкая легкая ткань была водяной пленкой на теле, открывала божественную красоту игры молодых горячих мышц под нежной кожей девичьей спины, и волны восторга охватывали от этой огненной игры восхищенного Петра Павловича, и он то хватался за сердце, то проводил пухлой своей лапищей по круглой коротко стриженой седой голове, восторженно охал и экал, а Лиза все медленнее обнажалась от платья и все играла огнем по спине и жадно наблюдала в глазах Петра Палыча эффект своей игры, а нежные молодые духи, подобные шекспировским веселым демонам, резвились в крови Петра Палыча, бросали друг другу цветастый мяч, бегали за ним толпами, и радостно визжали и наполняли сердце Петра Палыча неземным, несказанным восторгом, и в то же время уже и какие-то дикие звери начинали порыкивать в груди его от яростных желаний, но он сдерживал их, наслаждаясь этой славной игрой молодых шаловливых духов, и представлял себе уже, как он обеими мягкими ладонями нежно возьмет голову своей голубки, будто драгоценную чашу, и будет целовать её губы и как потом она со счастливым смешком предвкушения растянется на кровати, словно спящая нимфа из Афинского музея, а он начнет медленное движение вдоль теплой ложбинки ее позвоночника, вдыхая запах её кожи, и пьянеющим голосом скажет: «Я лев, лев, который ищет прячущегося в траве зайчонка такого теплого смешного, он нюхает дорогу и ищет след и он дышит жарким дыханием из ноздрей и поднимает пыль, вот так — и я пыхну из ноздрей горячим дыханием дракона на её спину и она засмеётся радостно и шаловливо, как звенят колокольчики в Волшебной флейте, но дальше я…»
Тут он понял, что Лиза почему-то уже не снимает дальше платье, но горько плачет, сидя на краю кровати. Он оторопел, испугался, и бросившись к ней, обнял и забормотал:
― Ну что, что случилось?
― А я, я, я, ― сказала она, захлебываясь от подступившего рыдания, — в детстве все, знаешь, хотела вырасти поскорее, а потом пубертат кошмаром каким-то оказался. Эти похотливые старички масляные. Меня учитель французского в школе все пощупать норовил, скотина. А изо рта у него воняло так, что меня пот от ужаса прошибал. А с матерью у меня сложные были отношения, она из меня подружку сделала, все мне на отца жаловалась. А отец равнодушный, ко мне, к матери, какие-то все воздушные замки строил, а потом и вообще мать бросил. А анорексия? Поехала я в школе по обмену во Францию, а ребенок, который к нам приезжал каким-то князем оказался. Так вот он неделю тусил в нашей ужасной квартирке, где в туалет не сходить, потому что вечно на кухне кто-то торчит, а туалет рядом, он бедолага, не знаю, что делал. Но в комнате у него стоял аромат свежевыглаженного белья — это я запомнила. Потом узнала, что это туалетная вода так пахнет. А потом я поехала к ним, с ответным визитом. А у них дача на Луаре и там в марте уже все цветет миндаль и черта лысого — красные, фиолетовые, желтые, какие хочешь кусты. И тепло. И они на улице делают фондю, мясики разные, байонскую ветчину окунают в этот свой сыр. А я сижу улыбаюсь, как дура и кусок в горло не лезет. Потому что анорексия. Худой надо быть. Видишь, я какая худая? Нравится? И попа при этом эротично пухленькая такая, в неожиданном контрасте с худобой? Нравится? А знаешь, чего это стоит? А булимия?
Петр Палыч испуганно молчал, втянув голову в плечи и пальцы ног его перестали сладострастно шевелится в предвкушении удовольствий. Он погрустнел и лицо его вытянулось. Ему было до жути жаль Лизу.
― А нос! ― Вдруг вскинула она голову и посмотрела на него, заплаканное ее лицо в ореоле золотистых кудрей было особенно трогательным и нежным, как у обиженного ребенка, и нос слегка распух от плача и был очаровательно, чудесно толстеньким.
― Нос мой раньше был похож на картофелину, слегка раздвоенную на конце, как будто по ней угодили лопатой, но вовремя остановились и подкопнули поглубже, а расселина осталась. Сколько я на эту операцию копила, а платят-то у нас, знаете ли, не щедро, я вам скажу. Отпуск за два года выбрала, на работу ведь не выйдешь. Полгода одни мюсли жевала, ― Лиза опустила голову и ссутулилась, отчего под подбородком у неё собрались некрасивые складки.
Пётр Палыч смотрел на неё с некоторым изумлением и понимал только одно — что никакого эротического феерического приключения сегодня уже не получится. И он понимал также и то, что он сам, своими откровениями породил эту реакцию, вызвал фонтан Лизиных воспоминаний и сам всего добился, но тут же и испортил. Невозможность личного счастья встала перед ним, как джоттовская персонификация добродетели с кислым лицом. Статуя Венеры на отельной лестнице растерянно развела руками.
Фото: Andrey Visus
