рассказ
А ты останься в стороне —
Белей черёмухой в окне
И, не дотягиваясь, смейся,
Протягивая руку мне.
Борис Рыжий
1
Всегда задавалась вопросом: есть ли что-то надчеловеческое в том, чтобы засушивать цветы, а вместе с ними — время?
Началось всё в девять лет, с Анапы. Утром, восьмого июля, на столе маму ждали белые хризантемы — поздравляли с днём семьи, любви и верности. В семь лет я ещё не понимала, зачем дарить эти увядающие «трупики». А вот через два года… Проснулось какое-то женское желание получить букет… Папа, всегда отличавшийся чуткостью, понял, в чём дело. И пока мы с мамой завтракали в гостинице, он куда-то ушёл. Вернулся с белой лилией. С первым в моей жизни цветком.
Девятого числа мы уезжали — до дома добирались поездом, два дня в дороге. Я обернула лилию плёнкой и взяла с собой. В купе поставила на столик бутылку с водой, меняла дважды в день. И довезла в целости свой подарок.
Маленькой радостью хотелось поделиться со всем миром, но я пошла в гости к бабушке. Любила её скромную, но уютную квартирку. Там причудливо сочеталось возвышенное и не очень. На кухне — громадный дубовый стол с необычной чеканкой ножек. Сверху — кремовая скатерть, поеденная молью и заляпанная чайными пятнами. Светлые обои с маленькими узорами, напоминающими виноград, понемногу отклеивались. Всюду стояли горшки с цветами, правда, их иногда помечал бабушкин рыжий кот. Однажды папа к обеду привёз форель. Бабушка отложила небольшой кусочек. Всю пожарила, а кусочек этот отварила. Поставила кастрюльку на подоконник, положила рядом записку — «для Аси». Так и стояла до вечера эта форель, окружённая фиалками и геранью.
— Хочешь, мы твою лилию сохраним? — спросила бабушка, вытягивая меня из воспоминаний.
— А ты уже делала гер… бер…
— Гербарии, — сказала она.
— Ага. Делала?
— Конечно. Ну-ка, давай свою лилию, — она приняла цветок из моих рук, — мы с тобой сейчас сделаем морфологический гербарий.
— Как разбор?
— Да, ты права. Как разбор. Морфологический гербарий — это из частей одного растения. Не из разных. Если понравится, потом ещё соберём что-нибудь и засушим.
— А почему в школе на морфологическом разборе мы писали, что дерево — неодушевлённое? Они ведь тоже живут и умирают… И больно им… А ещё дриады есть…
— Так принято, Ася, — бабушка пожала плечами.
Внезапно, вспышкой, как после щелчка фотоаппарата всплыло воспоминание из детства. Четырёхлетняя я сидела у бабушки на руках. Пока она говорила с родителями, я дотянулась до герани и оторвала листок. Бабушка ещё не увидела, а я уже разрыдалась. Пробовала прикрепить лист обратно на стебель, чтобы оживить, словно ничего не бывало, а лист не поддавался.
Я следила, как она бережно расправляла части нашей будущей заготовки, и разглядывала прожилки на засушенных листочках, а потом — вены на её нежных руках. Через неделю разбила копилку, купила альбом. Открывался он воронковидным белым растением. «Lilium candidum». С первой лилией мы будем хранить тайну о том, что деревья — одушевлённые. Вопреки правилам грамматики. Учительница русского языка рассказала мне: категория одушевлённости определяется по падежу. Если родительный и винительный во множественном числе совпадают — тогда одушевлённое (вижу людей — нет людей). Русский язык удивил меня: одушевлёнными были куклы, снеговики, мертвецы и покойники… Только не деревья. Бездушную грамматику не интересовало, кто (или что?) питается, растёт, живёт и умирает. Её волновали исключительно окончания.
Позже на страницах альбома зацвели черёмуха, дуб, сирень, да и много чего ещё… А затем… Через несколько лет — подготовка к выпускным, дополнительные занятия по танцам, Рома из соседнего подъезда.
Я забегала к бабушке всё реже.
2
Нет, это даже смешно. Бабушка в восемьдесят пять и себя обслуживает, и нас, когда приходим в гости. Пол подметёт, салат нарежет, свяжет рукавички… А я в восемнадцать кряхчу без конца. Шею защемило, колени хрустят, магнитные бури… Вот и теперь — иду к ортопеду, из-за проклятой спины.
Мужчина в халате и белых очках разглядывает рентгеновский снимок. Между его широкими прямыми бровями пролегают морщины, а на носу и щеках виднеются лопнувшие кровеносные сосуды. Он говорит, что лучше бы сменить танцы на плавание. Заботливо напоминает, что межпозвонковые диски имеют свойство стираться. И добавляет, как в конце каждой нашей встречи, по традиции: «Не забывай, каждый наш шаг — остановленное падение». Вспоминаю, как после больницы шли с папой и его другом. Я — посередине, держу их за руки. Когда на нашем пути встречается лужа — они подтягивают меня вверх, я поджимаю ноги, и мы все вместе радостно кричим: «Опаньки!».
В регистратуре частной клиники забираю новую пару индивидуальных ортопедических стелек. Их надо менять каждые два года… Прикидываю: на десять лет — пять пар стелек. Если жизнь измерять стельками, числа покажутся совсем маленькими.
После ортопеда иду к бабушке. Покупаю её любимые мандарины — жалкая попытка откупиться после двухнедельного отсутствия. Мечтаю о мандариновых деревьях в Абхазии… Дорогие путёвки, наверное. Мелочь в карманах позвякивает чувством вины. Сворачиваю во дворы, слышу бензопилу. Недолгое затишье… Показалось, что дерево упало со скрипом и жалобным стоном. А потом ветер прошуршал сквозь листву: «Скорее иди!». Я стараюсь мыслями замедлить ход времени, будто это в моих крохотных силах. Вот что странно: ТСЖ задерживает отчёты о финансовой деятельности, поздно проводит собрания, тянет с ремонтом… Но деревья они всегда вырубают и спиливают вовремя. Спорить не получается: деревья растут под окнами, приходят пожарники, угрожают штрафами. До сих пор думаю: может, мне назло им всем купить и поставить любительскую радиоантенну, выращивать на ней плющ?
Не хочу больше на них смотреть и захожу в подъезд. Поворачиваю ключ в дверном проёме, снимаю обувь. Рыжик, который обычно шипит на меня, сегодня удивительно ласковый. Трётся об ноги, даётся погладить. Только смотрит боязливо.
«Ба, я пришла!»
Из коридора видно, что кресло и кровать — пустые. Я не почувствовала аромата ни выпечки, ни травяного чая. Бабушка лежала на полу посреди комнаты. Не помню, как я набрала номер и как её увезли… В каком-то беспамятстве я нарезала круги по квартире. Взглянула на руки — все заусенцы ободраны. Надо замедлиться… На прикроватной тумбочке нашла толстую чёрную тетрадь, стала листать.
«И зачем старость так уродует человека? К чему доживать до этого, если, умирая, я буду всем отвратительна? К чему такой вздор и нелепица?»
«Игорь отвёз меня посмотреть халатик новый, в «Логос». Там в магазине взглянула в зеркало — как же изменилась! Какой страшной становлюсь… Дома как-то не замечаю, а там, в этих зеркалах… Кошмар! Потом доехали до «Ленты». Купили масла. Игорь смеялся: «Баб Варя, ну куда Вам десять пачек? Вы видели, сколько оно стоит? К чему такие траты?» Так это же для них всё, чтоб кексы к приезду испечь… Ася зайдёт завтра, занесёт фрукты, поэтому грузить Игоря не стала. Тяжело выбираться… Пешком тут идти минут пятнадцать, но уже трудно в восемьдесят пять без машины… Каждая поездка — как маленькая экскурсия».
«Эйтоназия или эвфаназия — умертвление».
«Комета Хейла-Боппа. Следующая — через 2370 лет».
«Эвтаназия — так правильно».
«Сходила к окулисту. Сказал, возможно, потребуется операция. Молю Бога, чтобы не дожить. Пора уже на покой».
«Звонил Вена из Денвера. Поздравлял с восьмым Марта. И так приятно, тепло на душе стало!»
«Как-то всё обострённее чувствую важные и не важные события, отношения между людьми… И многое важное кажется теперь смешным и ненужным, глупым, но поделиться особо не с кем. Как Дон Кихот, который очутился во дворце, а выйти стыдно — носки дырявые, засмеют. Дон Кихот путешествовал много, жаль, что слишком выдумывал спутников. Они не путешествовали — они терпели его, в этом трагедия. Так что теперь и поделиться особо не с кем… Хотя все — вполне приличные и даже учёные люди».
«Надо им сказать заранее: никакого пьянства на поминках! Это мне отвратительно. И пусть не навещают часто — если будут силы и время, достаточно на Троицу. В их любви и памяти я уверена, а они для меня — вся жизнь, этого и словами не выразить, бесконечно можно писать».
«Фотографию на дощечку не надо, ни в коем случае! Только «Аверина Вера Андреевна» и даты. И достаточно».
«Кровать мою сразу выбросьте, матрац (матрас?) тоже. Одеяло коричневое, шерстяное. Чистое. Я его стирала и не укрывалась им. Только сверху накидывала, если холодно было. А синее, клетчатое, нужно простернуть».
«Хоть и жалко расставаться, но подходит срок. Я не ропщу. Я счастлива, что всё это случилось».
Я не понимала, за кого тревожусь больше: за бабушку или за себя, которая вдруг останется без бабушки. «Вдруг». Страшное слово.
3
Бабушку выписали и привезли домой. По её просьбе мы наняли сиделку.
Бабушка сильно похудела и осунулась, болезнь высушивала изнутри. Распущенные волосы лезли в глаза, но не могли прикрыть отражающийся во взгляде отблеск стыда — за собственное бессилие и беспомощность. Нежные руки истончились и покорно лежали вдоль тела, только ярко-голубые глаза и синие вены выделялись на этом белоснежном полотне, где сливалось всё — и бледная бабушка, и халатик, и постель. Я садилась на пол возле кровати и гладила её по руке.
— Мы ещё испечём твой любимый кекс? — сказала бабушка, постаралась улыбнуться. В детстве я обожала её кексы. В старшей школе, подражая другим девочкам, увлеклась диетами, и бабушка каждый раз расстраивалась, когда я приходила в гости и пила голый чай. Но потом, решив, что всё это глупость и что всё хорошо в меру, я позволяла себе небольшой кусочек. И бабушка радовалась, — или к твоему дню рождения «Черёмуховый» торт? Кусочек ведь можно, Ася?
— Кекс вы, может, и приготовите, а пока самим пора как следует подкрепиться, — сказала вошедшая сиделка. Она несла поднос, на котором лежал чёрный хлеб с обрезанными корками (бабушка всегда так делала) и тарелка куриного бульона. Сиделка стала кормить её с ложечки.
— Спасибо… Как вкусно, очень вкусно!
Потом меня попросили выйти — требовалось обмыть и переодеть бабушку. Дверь из дерева захлопнулась почти перед моим носом, и оглушительно громко щёлкнул шпингалет. По ту сторону послышался прерывистый, нервный смех: «Знаете, Татьяна, мне сегодня такая муть снилась… Будто по стене вскарабкался уголовник, открыл окно, просунулся внутрь. Смотрит на меня и спрашивает: не высоко ли забрались?». И следом — приглушённое: «Господи, ну почему ты не даёшь мне спокойно уйти?».
Обмывали бабушку долго, тщательно, и я снова бесцельно слонялась по маленькой квартире. Её любимый сервиз с рисунками древнегреческих муз стоял в шкафу. Чайник остывал. Покрылась пылью книга «О вкусной и здоровой пище». Сама суть зеркала скрывалась за мыльными разводами. Только сейчас я присмотрелась к фотографиям в рамках… Были чёрно-белые, где бабушка ещё молодая, — короткие тёмные волосы уложены волнами, глаза подведены. Она в расклешённой юбке, белой блузе и костюмном жилете, на шее — бабочка, в руках — маленький веер. Улыбается застенчиво-игриво. А на цветных, где стояла вся семья и далёкие родственники, её не было — с заколотыми шпильками волосами, в халатике и с шалью на плечах, в домашних красных тапочках. Бабушка вырезала себя оттуда.
Когда сиделка ушла, я вернулась в комнату. Через отражение увидела на туалетном столике карманное зеркало, пудру, крем «Балет» и флакон духов «Ньюи дэ ноэль». И горку лекарств рядом, которая с каждым моим приходом росла и росла.
— Ася, когда меня кремируют, сделайте из праха удобрение и посадите дерево. Есть такие услуги… Я узнавала и накопила, — она говорила очень медленно и растянуто, — а потом ты будешь ухаживать за мной… Когда я вырасту, — она внезапно по-детски рассмеялась.
Если до этого бабушка старалась избегать моих взглядов, то теперь она не отводила глаза — напротив, смотрела открыто, смело, с любопытством, словно изучала. Она откашлялась и сказала: «Девочка, милая, принеси зеркало и мой гребень для волос, пожалуйста. Сегодня мне нужно выглядеть хорошо».
Вечером бабушка ушла. Её руки и ноги перевязали, глаза закрыли. Челюсть поддерживала тонкая белая полоска — почти так же растения опираются на шпалеры. Приезжала скорая, приезжала полиция. Сразу после них за порогом выросли трое мужчин. Сами собой, из ниоткуда. Среднего роста, в майках-безрукавках, с волосатой грудью, в камуфляжных штанах, коротко подстриженные и пропахшие табаком. Командир глядел яркими-яркими голубыми глазами, говорил с мамой, я слов не разбирала. Двое других перекладывали тело в большой чёрный мешок. Побежала за ними, крикнула: «Аккуратнее!», а вдогонку — словно не своим голосом: «Ей же больно!». Они лишь усмехнулись и посмотрели снисходительно. Командир пошёл за ними, вполголоса произнёс: «Быстрей двигай, курить хочу, не могу…». Погрузили её в серый, пузатый уазик с чёрной лентой. Удушающий запах, куча чёрных мешков, хлопок двери, ночь, тряска в дороге по бесконечным выбоинам и кочкам…
Как же она там будет, совсем одна, без меня?
4
Мы встретились в «Вечности». Так метафорично назывался зал для прощаний.
Она лежала в гробу, ещё больше вытянувшаяся. В любимой белой кофте, бежевом вельветовом сарафане и чёрных мокасинах. Волосы уложили, губы подвели бледно-розовой помадой. Любимый шёлковый шарфик с цветочным орнаментом красиво драпировал шею. А вот тональник выбрали ужасный — охристый… Бабушка бы точно оторвала руки такому гримёру. Она всегда стремилась выглядеть безупречно. Прежде чем поцеловать бабушку, я стояла и думала: подстригли ли ногти на ногах, как просила и она, и мама, и я? Вдруг нет? Кто теперь полезет проверять… Я положила букет белых маттиол на бездвижное тело. По рукам, которые гладили меня, расползались трупные пятна.
После прощания ничего не помню… Приехала, умылась. Перед тем, как лечь, поставила на комод стакан с водой и кусочек хлеба с обрезанными корками. Взяла её халат и укрылась вместо одеяла. Сквозь сон доносился стук — это ветка высокого дерева во время сильного ливня билась об стекло. Посмотрела на руки — пальцы проросли ветвями. Тело моё покрылось, как щитом, корой и мхом, а ещё не совсем окрепшие кости изнутри обвили корни растений. Ветер играл растрёпанными волосами, как листвой. Дышать стало тяжело, я закашлялась во сне — через лёгкие проросли белые маттиолы.
Через неделю, когда всё в голове сложилось, накатило осознание: теперь мне одной предстояло хранить тайну о том, что дерево — одушевлённое. Но я взрослела, и неоднозначный мир вокруг меня обрастал вопросами. Что есть дерево? Ветка — дерево? Сорванный лист — дерево? Срубленное и поваленное дерево — всё ещё дерево или нечто другое? Дверь в комнате, лист бумаги — равны они дереву?
Я уходила в комнату и начинала любимую игру — испытывала память, насколько она сохранила бабушкин облик. Вспышка — и я вижу её васильковые глаза, ещё вспышка — складки на лбу, по которым я пробегала пальцами. Память выкладывала изображение по подобию фрески. И, как всякая фреска, оно покрывалось кракелюрами — пока бабушка болела и не могла ухаживать за собой, как раньше, кожа её потрескалась. Предлагала: давай, я буду наносить крем на лицо? Отказалась. Пыталась отвоевать хоть кусочек свободы: если уж смотрите, что я так лежу, то хоть не трогайте. Оставьте в покое.
Когда хотелось умиротворения и покоя, я ехала в крематорий, шла к аллее плачущих ангелов. Садилась в тени, прямо на землю, напротив любимого высокого деревца с застенчивыми кронами, старающимися не касаться чужих веток. Оно выделялось на фоне остальных. Осенью другие стояли оголённые, как острые заточенные карандаши, а внизу карандашной стружкой небрежно валялась осенняя слипшаяся листва. Зимой их ветки заметно тяжелели под облезлым снегом. Весной они неуклюже, неровно расцветали, словно с проплешинами в некоторых местах. Летом слишком неосторожно игрались с ветром. И только моё дерево одиноко, но гордо стояло чуть в стороне, по бокам как бы немного пригибая ветки, точно хотелось укрыться ими от чужих взглядов.
