#: Эмпатия мимо

Этот текст важен для #дегустатора. Первая его публикация была в журнал-газете Евгения Берковича «Мастерская». По вкусу ли придется <Дежурное блюдо> неизвестно. Но если что-то повторяют, значит, два варианта: или нечего нового сказать, или принципиальная тема не исчерпана и нужна повторная дегустация.

 

У меня ещё остался малый счёт к «Восстанию» Николая В. Кононова. В рецензии для «Нового Берега» (2019/68) сдержал дозволенный объём— не разразилась пространным сурдопереводом того гнева, который я испытывала на протяжении чтения большей половины романа. Да и странновато выглядел бы он после череды развёрнутых экспертных рецензий, не узревших в работе Кононова ничего оскорбляющего чувства. Наоборот, по словам Наринской, «абсолютная эмпатия» делает эту книгу уникальной и знаковой. Хорошо. Пусть.

Однако хочу всё-таки спросить: не слишком ли эта эмпатия абсолютизирована? Идеальное попадание. И никакой «грёбаной сумки», как в «Памяти» Кинга, нет. Есть эвфемизмы, столь очевидные, в переводе не нуждающиеся, зато вызывающие в памяти что-то классическое: «Вы знаете, я сделал для их воспитания все, что может отец, и оба вышли des imbeciles. Ипполит, по крайней мере, покойный дурак, а Анатоль — беспокойный». Герой говорит складно, художественно. Столько всего замечает и помнит в тончайших деталях, обладая феноменальной памятью, как и положено топографу. Правда, я где-то слышала, что хроническое недоедание, длительное стрессовое состояние пагубно влияют на умственную деятельность, память страдает особенно. Наверно, придумала. Или додумала. Бог с ним. Главное, что люди поняли.

📕 Николай В. Кононов. Восстание. – М.: Новое издательство, 2019.

Примерно так, вероятно, с эмпатией Кононова. Пускай не было реальных тех немцев, которых полозьями тылового воза живьём перерезали, предварительно подмяв лошадьми, но какой сильный и важнейший эпизод. Соловьёв настолько был потрясён, что не раз потом вспоминал «сводящий с ума звук разрезаемой плоти». А вот жутчайшая картина поедания пленным одноармейцем человечины не возвращалась больше к герою. Не мучила, не вызывала достоевщину с её непреложным поиском вины и жаждой раскаяния. Своего меньше жаль. Он сам сделал это. А тут враги, точнее, солдаты вражеской армии, из-за которой свой стал каннибалом, — практически беззащитные.  Да, они увязли в снегу и не смогли убежать или напасть. Устали, наверно, после наступления. Да, возница намеренно их давил. Возможно, мстил за кого-то. Или тоже свихнулся от месива крови и останков вокруг. На месте, где только что около сотни человек поубивало, вряд ли высокие идеалы преобладать стали бы. Здесь левая щека должна гореть? Дескать христианин всё прощать должен. Почему тогда о своём нет судорог? Не было б войны… Перегнул автор? Ладно. А ради чего перегнул, понять бы хорошенько. На поверхности — всё та же эмпатия, что не сородич сочувствию, которое как духовное плечо опору явит, а более выхолощенная штука. Вы поверите, что человек, бредивший возвращением домой и наконец осуществивший мечту, будет мочиться на то место, где стоял его дом? Психика нарушена? Не исключено, даже очень вероятно после тех ужасов, что переданы так эмпатично. Но как же тогда вся последующая блестящая аналитическая работа и организаторская деятельность как идеолога Норильского восстания? Временная слабость и неадекватная психологическая реакция на фоне сильнейшего стресса и шока, и разочарования… и в норме в общем. Допустим. А стал бы реальный Соловьёв такие нелицеприятные подробности, будь они правдой, рассказывать? Очень сомневаюсь. По немногочисленным свидетельствам Соловьёв был крайне сдержанным человеком, опытным конспиратором, и его, откровенничающего на грани треша, мне трудно представить. Я видела настоящую фотографию. У мужчины с настолько твёрдым и горьким, волчьим взглядом вряд ли появилось бы желание выставить себя психом и оскорбить свою семью, память о ней упоминанием о непотребном поступке. Зачем Кононову понадобился этот эпизод, точно не знаю. Наверное, для усиления драматизма: вот глядите, до чего довела человека советская власть! Везде и во всём она виновата. В революции, в продразвёрстках, в зачистках, в войне, в ГУЛАГах. В уравниловке особенно: «Жильцы отучились делать что-либо отдельно: они вместе ходили есть в столовую, в клуб, и, если кто-то один наказывал детей, тотчас сбегались другие и обступали жертву и мучителя, громко костеря обоих. Так же сообща били воров и тех, кто уклонялся от принятых привычек. Одна переселившаяся семья поставила на свой стол в кухне новогоднюю елку, не придав значения тому, что жильцы водрузили общую елку у печи. Сначала у семьи отступников исподтишка оборвали игрушки, а когда они стали возмущаться и искать обидчика, на кухню вышли вразвалочку мужики и избили родителей. Их дети еще месяц не могли пройти без зуботычины от соседских. Правда, потом они сошлись с обидчиками, и я слышал, как их мать говорила, что они ошиблись и что их правильно встряхнули, поставили на коллективные рельсы». Среди русских [советского лекала] не находится положительных персонажей без липкого фанатизма или пропитанной страхом тупости и куриной слепоты трудовика.

Зато в прекрасной Бельгии добрые свободные люди демократично жили и чистосердечно помогали беглым и евреям. С себя пиджак снимали. Эх, жаль, не рубаху последнюю, как у нас. Помню, свекровь рассказывала, что у её бабки дом был крайний на казачьем хуторе в степи ростовской, и бывало, кто с передовой шёл, у них перебывали. Раз немцы отступали, завалились мерзлые, голодные, раненые. Человек семь. Всю хату набили, требовали картошки вареной и молока. Благо, корова доилась да запасы были. Кормили, грели, что делать. И бабка, в ту пору ещё бабёнка, только успевала от печки в коровник бегать и обратно. А сапоги мало того, что стёрлись вусмерть, так и пальцы в дырки торчали. Заметил порчу немец, по-видимому старший среди остальных по званию, и перед уходом отдал хозяйке свои добротные сапоги, запасную пару. Вот угодил так угодил. Старые обноски под печь полетели. Так не успели коричневые уйти, красноармейцы подошли с наступлением и тоже на постой. Примерно столько, как и немцев, было. Тоже ели, грелись, лечились. Когда же уходить собирались, один из солдат сказал, что у хозяйки сапоги хорошие, целые, ему они нужней будут. Пришлось отдать. Как чувствовала, старые не выбросила.

Эта лирическая врезка ничего не объясняет в «Восстании». Однако смысл в ней есть. Как раз тот смысл, который не эмпатичен автору, потому что не соответствует его предустановкам продемонстрировать отвратительность советско-сталинского режима и войны с более развитой нацией. Среди русских [советского лекала] не находится положительных персонажей без липкого фанатизма или пропитанной страхом тупости и куриной слепоты трудовика: «Русские не сильно отличались бы от валлонов с их ком­мунами и демократией, свято почитающей сосуществование разных взглядов, если бы их не стравливали, не навязывали им веру в мни­мое равенство, ведущее ко взаимному террору, а не к братству. Неуме­ние отлепиться от авторитета, неспособность постоянно хотеть жить своей жизнью, не отделясь и спрятавшись, а, наоборот, участвуя в об­щих делах, — вот что дышало во всех нас». Кононовский Соловьёв пренебрежителен и одновременно романтически утопичен: «Столько раз я был где-то рядом и жалел о не­прожитом, а теперь — теперь досадно было лишь, что я не помо­гу тысячам отчаявшихся, заплутавших в навязанных им вариантах выбора, мнимых противоречиях, представлениях о врагах, никогда не знавших, как жить, освободившись от страха».

Бельгийская коммуна — образец гражданского общества: свободного, чистого, размеренного, неплотного. Именно её мечтал воссоздать на родной земле предводитель Демократической партии России. Вспоминается мужчина с детской коляской, в которой вместо дочки сидела кукла, но он не видел разницы и общался с ней, как с живой. Кононов удивительно точным создал этот образ. Вольно или невольно получилась тонкая метафора невозможности выдать неживое за сущее. Если её перенести на деятельность офицеров народной Русской армии, состряпанной вермахтом, то становятся чётко видны големы. Ущербные изначально, по своей природе, так как слеплены из гелема, сырого, необработанного материала. Обряд «оживления», то есть карательные операции против партизан и сочувствующих им сельчан, односельчан — без разбора, прошли не многие. И счастливым случаем это не назовёшь. Рабсила просто нужна была, человеческая «копалина» (ископаемое, укр. яз.). И Соловьёв, идеолог первой демократической партии России на территории СССР в пик его «мордорской» формы, подобен тому бельгийскому безумцу с кукольной дочкой. Кононов специально заложил такую ассоциацию? Тогда это весьма ловко. Но мне почему-то не кажется, что я правильно надеюсь. Больше походит на один из колоритных эпизодов, которыми роман украшен достаточно, чтобы почувствовать избыточность вживания Кононова в Соловьёва.

Эмпатия автора балансирует над пропастью читательской антипатии. Нереальный реальный герой вызывает к концу книги неприятное, тягостное равнодушие. Ощущение переигранности героя автором накатывается комом по мере приближения к кульминации, к собственно восстанию заключённых в Горлаге. Путь к кульминационному моменту был так долог и насыщен ужасными этапами, уложен и закатан многотонным катком описаний, перечислений мучений, что, когда всё должно (ведь должно?) разорваться в клочья, не оставить безучастным, наблюдаешь за действом холодно и отстранённо. Впечатлительность уже накормлена до отвала, куда ещё-то. Жуешь и всё. Рецепторы не срабатывают. Перебит где-то бикфордов сюжет. Даже невероятный последний побег не трогает, как, по сути, должен. [Меня преследует это слово. Должен. Не должен.] Соловьёв выглядит всё более напускным, неестественно стойким, расчётливым, неправдоподобно харизматичным, будто из героического эпоса скопирован и подшит к иной истории. [Символично, что роман вышел в серии «Новая история» (Новое издательство, 2019)].

Вообще подходы к теме Великой Отечественной войны последние годы стремительно дискурсируются. Уже приемлемы и даже востребованы интерпретации, которые каких-то лет десять назад не то что публично никем не пропагандировались, а и в голову не приходили. Сердце не корёжили. Сейчас же в тренде «обновление» исторического контекста, создание прецедента поставторства. На правах постистины. И «Восстание» в этом дискурсе почти манифестное произведение. Оно обеспечивает последовательное прописывание в порядок вещей комплекса вины (погибшие немцы под полозьями) и идеи, которой и Дмитрий Быков касался в одном из своих выступлений, — что захвати Гитлер СССР, ничего страшного для населения не случилось бы: «<…> партийцы жарко спорили насчет национального государства — Каратовский тут держался срединной позиции, а Дикарев, Тарновский, Недоростков и, как ни странно, немцы настаивали на особых правах русских и особом статусе русского языка, причем во всех частях федерации».  Весьма актуально по роману разбросаны респектные характеристики «современного славаукраинца», а в лагерях самыми крепкими, сплочёнными и жестокими названы их группировки. Да и для закрепления в новейшей картине мира колониальной политики советской власти украинцы представлены как наиболее независимые среди советских народностей: «Заспорили только о том, с какими оговор­ками принимать украинцев, если они пожелают вступить, и других националистов. Дикарев махнул рукой: “Да что вы теряете время? Любой их хлопец вас сразу спросит: ″Когда Россия станет свободной, вы отдадите всю Украину украинцам?‶ — и вам придется рассусоли­вать про Малороссию и западенцев, и этим все кончится”. “Можно вопрос о независимости восточной Украины объявить решаемым с помощью народного голосования”, — предложил Тарновский, но Дикарев покачал головой: “Вы их плохо знаете. Как и прибалтов, ко­торые в гробу видали всех правопреемников Российской империи”».

Экая политическая прозорливость у однопартийцев Соловьёва в 50-х годах была. Как ванговали, как понимали всё. Только я в гневе, и упорно не понимаю, почему эмпатия превратилась в манипуляцию. Кому нужно подменять понятия Родина, дом, воля и жизнь. Настоящий Сергей Соловьёв наверняка промолчал бы на этот счёт. А Николай В. Кононов много лишнего наговорил, со всем уважением к герою, конечно. Только прототип ничего уже не опровергнет и не подтвердит. Муляжная эмпатия. Учебное пособие для начинающих не изменять, а подменять мир. Вставка файлов с частичной, а потом и полной заменой файлов. Поэтому по прочтении меня обескуражила моя реакция: словно грязной, больной воды напилась, прям замутило. Гнев появился как абсорбирующее вещество, помог осознать, что мои файлы не переписать. «Если бы у меня не было моего детства — я не понимал бы истории. Если бы не было революции — не понимал бы литературы», — писал Юрий Тынянов. Сочувствие, проницательность, близость — слова моего лексикона, моего автора и героя. Эмпатия мимо.

 

Если мы что-то не увидели, пожалуйста, покажите нам ошибку, выделив ее в тексте и нажав Ctrl+Enter.