Геннадий Калашников ‖ Холодная звезда

 

***

Глядящая с высот, с немыслимым наклоном
к поверхности земли, так чуждая земле,
холодная звезда взошла над нашим домом,
холодная звезда в холодном феврале.
И что нам до нее, средь прочих тел небесных,
но увидавши раз, мы глаз не оторвем:
ей снится наша жизнь, дохнувшая сквозь бездны,
достигшая ее своим скупым теплом.
Здесь в скрепах ледяных, снегами запорошен,
ветрами просквожен, лежит земной простор,
а в том далеком сне отчетливей и строже
сплетается судеб загадочный узор.
Здесь речка подо льдом полна заноз железных,
ушла в свою печаль, не помнит ни о чем,
но тонкий свет звезды, легко презревший бездны,
пронзил во всю длину мерцающий объем.
На нас глядит звезда, нам укрупняя зренье;
куда нас повлечет неведомым путем
холодный этот луч и света дуновенье?
В светящейся реке без берегов плывем,
на зыбкий этот луч, на этот свет тревожный,
жизнь бесконечна и — в одном мгновенье вся.
Куда глядит звезда? Куда спешит прохожий,
дыханья ломкий куст сквозь стужу пронося?

 

***

Вдоль по обочине грязи брильянты,
мерзлых полей домотканых холстина,
солнце сквозь облако, как у Рембрандта
крепкая пятка блудного сына

Манят поля, эти пажити, просеки,
красный, немного всплакнувший суглинок,
венецианские синие проблески
с охрой голландской, фламандским кармином.

Было легко и с водою проточною,
с ветром от стужи сутулым и пьяным.
Время струилось часами песочными,
жизнь прошуршала по колбам стеклянным.

Все позади — и вокзалы и палубы,
угли костров и остывшие клятвы
на горизонте леса словно жалобы —
так же случайны и также невнятны.

В общем, ни прибыло жизни, ни убыло,
да и неважно, чуть больше, чуть меньше,
чтобы в хламиду отцовскую грубую
крепко уткнуться лицом помокревшим.

 

***

Ночная река, расширяясь, беззвучно уходит во тьму,
там что-то дрожит и пульсирует слева
поток замирает, и низко склонилось к нему
бессонницы серое голое древо.

Тяжелая птица сутуло сидит на суку,
из мрака во мрак переходит неясная нежить.
Прихлынет волна — про любовь и тоску,
отхлынет волна — про разлуку и нежность.

Такая любовь, что и ельник горбатый колюч,
такая разлука, что реку сгибает в излуку.
Сквозь черную воду мерцает серебряный ключ,
и больно туда опустить ослабевшую руку.

Как страшно река обрывается: сразу и вне
любых оговорок, всплывает изглоданный ревностью камень,
дробится луна на беззвучной покатой волне,
и рыбы плывут, и луну задевают боками.

 

***

Последний трамвай, золотой вагон, его огней перламутр,
и этих ночей густой самогон, и это похмелье утр,
как будто катилось с горы колесо и встало среди огня,
как будто ты, отвернув лицо, сказала: живи без меня, —
и ветер подул куда-то вкось, и тени качнулись врозь,
а после пламя прошло насквозь, пламя прошло насквозь.
огонь лицо повернул ко мне, и стал я телом огня,
и голос твой говорил в огне: теперь живи без меня, —
и это все будет сниться мне, покуда я буду жить,
какая же мука спать в огне, гудящим пламенем быть,
когда-то закончится этот сон, уймется пламени гуд,
и я вскочу в золотой вагон, везущий на страшный суд,
конец октября, и верхушка дня в золоте и крови,
живи без меня, живи без меня, живи без меня, живи.

 

***

Вижу в небе звезду, всего одну —
незадачливый звездочет —
я иду под водой, иду по дну
той реки, которая не течет.
Этот хрупкий луч из небесных круч,
этот древний зеленый свет,
не дающийся в руки желанный ключ
от того, чего нет
ни среди живых, ни среди иных,
в никуда уходит, маня.
Я на берег выйду и встречу их,
тех, кто вышел встречать меня.

 

***

Дно колодца мерцает, дробится — то ли
зеркало, то ли глаз кита, на спине которого лежит Земля.
Дом стоит на пригорке, за перелеском пустое поле
да бурун облаков от проплывшего небесного корабля.

Спорят с ветром деревья, вскипают и даже,
выворачивая листву, переиначивают свое естество.
Весь набор: свет и тень, необходимые для пейзажа,
как и прочие —крупные и мелкие —части его.

Циферблат небосвода всегда педантично точен:
по-имперски безлик, облаков принимая парад.
Здесь подробностей нет, лишь сплошное зиянье и прочерк,
ибо точен и сух небосвода слепой циферблат.

Это бездны следы, на лазури ее отпечатки,
это вечности цепкий, недвижно-внимательный взгляд.
Сохраняется все на фасетчатой влажной сетчатке:
никуда не уйдешь, никогда не вернешься назад.

Неподвижно плывут облака, циферблат никогда не проснется,
дом стоит на пригорке, и в этом какой-то расчет.
А река под горой и вода в подземелье колодца
все течет, Гераклит, все течет и течет, и течет.

 

***

Дождь переходит в снег, а снег
обводит мелом дороги и кровли…
Мы с тобой давно задумывали побег
туда, где крестьянин свои обновляет дровни.

Нет, наверно, задумывал я один,
прослышав о счастье, покое, воле,
сам себе царь, себе господин,
но — один всего лишь на миг — не боле:

ведь и в глуши очерченных мелом лесов,
застывших с разбегу рек, в тесноте просторов
ты расщепляешься на множество голосов,
ведущих невнятные разговоры и бесцельные споры.

Все то, что читал, что тебе напевала мать,
что сверстник рассказывал, невпопад, украдкой,
все это не спит и мешает спать,
листает, нервничает, шуршит закладкой.

Ты темную реку переходишь вброд,
ища во тьме огонек папиросы,
словно на берегу тебя поджидает тот,
кому задаешь и на чьи отвечаешь вопросы.

При чем здесь крестьянин и санный след,
и пушкинский почерк по белому белым?
Татуировка синеет, мол, счастья нет,
а есть только свет и тьма, обведенные мелом.

Мы живем впотьмах, впопыхах, и весь этот мир,
где досужий крестьянин успел обновить свой полоз,
всего лишь эхо, неясный, зыбкий пунктир,
надтреснутый, запинающийся, негромкий голос,

говорящий чудную, чудную весть,
о том, что ты здесь и уже с пути не собьешься…
— Господи, — пробормочешь, — если ты есть…
И тут же заткнешься.

 

***

Как жука из коробки,
достаю очередное слово
с усиками суффиксов,
рогами приставок,
золотым хитиновым корнем,
перламутровым окончанием.
По всем законам физики
оно не может летать.
И все же взлетает,
оставляя стремительный росчерк,
и гудит, и жужжит, и стрекочет.
От Белева летит до Формозы,
совершая метаморфозы,
во мрак впивается шутихою хвостатой,
царапиной, цикадою, цитатой;
светящиеся петли этих странствий
загадочней каналов марсианских.
И не сгорает, не сгорает, вовсю горя,
как Фет сказал: не жаль того огня…

Все остановится. Все перестанет длиться.
А оно все будет летать, трепетать, светиться…

 

Лермонтовская площадь

Из тьмы троллейбус вынырнул и встал
и вновь умчался с дребезгом тележным.
Как подстаканник круглый пьедестал,
на нем поэт мечтательно-мятежный,
но как бы озабоченный слегка,
что он, как перст, торчит на белом свете,
что оттопырил полу сюртука
весьма кустарно выполненный ветер.
Хотелось бы цитату привести —
жестокий век, надменные потомки, —
но вновь троллейбус, провод сжав в горсти,
мгновенной вспышкой разорвет потемки.
Электровспышка застает врасплох
(вот так на стенд ‘’Не проходите мимо’’ —
жестокий век! — снимают выпивох).
И мы уже рассматриваем снимок.
Высотный дом из светло-серых плит,
поет цикада родом из Тамани,
нет, не цикада — мелочью гремит
прохожий в оттопыренном кармане.
Хотелось бы задуматься, скорбя,
под шелест лип хотелось бы забыться,
но вновь пронзает воздух октября
электроангел с электрозеницей.
Шуршит листва, как будто дело в том,
чтобы цитату отыскать прилежно,
как будто выдан каждой липе том
с закладкой и пометкою небрежной,
как будто бы цитата подтвердит
весь этот мир, что только с бездной дружен,
а пение электроаонид
внесет гармонию в измученные души.
Нога скользит — как зыбок здесь гранит,
разверзлась пропасть — страшно без привычки,
кремнистый путь над бездною блестит,
и здесь поставить надо бы кавычки.
Прекрасен мир с приставкой электро-,
мир без приставки тоже нам приветен.
И вход в метро и выход из метро
как ноздри демона, вдыхающего ветер.

 

***

Никогда не пора,
ни в ночи, ни с утра,
погоди у воды, ледяным повернувшейся боком.
Кто-то смотрит на нас,
словно тысячью глаз,
то ль одним, но всевидящим оком.

Пусть запомнит вода
рыбака невода,
птицелова силки и упрямые петли погони.
Прячет омут сома,
смотрит осень с холма
из-под тонкой, прохладной ладони.

На миру, на юру,
на бытийном ветру
из живущих никто не пропущен.
Дальний выстрел в лесу
постоит на весу
и рассыплется в чащах и кущах.

Смотрит осень вприщур,
зензивер, убещур
и прорехи, зиянья, пустоты.
Что ты медлишь, Творец,
расскажи, наконец,
про твои золотые заботы.

Ведь запомнит вода
у запруды пруда,
что не входят в поток ее дважды,
то, что свет — это тьма,
что открылись с холма
горизонта с полями пространные тяжбы,

медь и камедь сосны,
свет молочный луны,
облаков невесомые битвы,
блеск плотвы, плеск листвы,
шум травы-муравы,
гон твоей каждодневной ловитвы.

 

 

 

©
Геннадий Калашников — поэт, родился в Тульской области. Окончил МГПИ на Пироговке. Первая публикация стихов — мартовский номер журнала «Юность» за 1971 год. Работал в «Литературной газете», в издательстве «Эксмо». Публиковался в журналах «Юность», «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Грани», «Плавучий мост», «Новый берег», «Дарьял», «Гостиная». Финалист третьего сезона литературной премии «Антоновка. 40+» в номинации поэзии. Автор нескольких книг стихов: «Ладонь» (М., 1984), «С железной дорогой в окне» (М., 1995), «Звукоряд» (М., 2007), сборника стихов и прозы «Каво люблю…» (М., 2017), «В центре циклона» (М. 2018). Его стихи были представлены в антологиях «Русская поэзия. ХХ век» (М., 2001), «Русская поэзия. ХХI век» (М., 2010). Член Союза российских писателей. Живет в Москве.

 

Если мы что-то не увидели, пожалуйста, покажите нам ошибку, выделив ее в тексте и нажав Ctrl+Enter.